– А хотя бы и так, – прищурившись ответил Лидман. – Надеюсь я никому не обязан отдавать отчет о своих поступках. Ведь я не мешаю вам быть страдальцем и героем… Когда Борис Моисеич передавал мне подробности этого свидания, – на него тяжело было смотреть, до того он был жалок. Но главное испытание ждало его впереди. В один прекрасный день ему принесли повестку с роковым словом “на выезд”. Мы поехали объясняться с начальством. Нас принял маленький человек с лисьим лицом – “исполнитель” новейшего типа.
– Бориса Моисеева Зона, – прочитал он на прошении, и ласковым, с оттенком грусти голосом, спросил: – зачем неправильно называешься?., твое имя Берка Мошков.
Лицо Зона покрылось смертною бледностью.
– Берка не имя, такого имени нет, – произнес он тихо и твердо.
“Исполнитель” укоризненно покачал головой.
– Есть, мой
– По закону, – начал Зон…
– Для жида нет закона, – прервал он все так же ласково и печально. – Ты, – Берка, дружок, не упрямься, – Берка и ничего больше, будь у тебя хоть двадцать дипломов.
С этого дня Борис Моисеич точно замер. Никуда он не ходил, никого не принимал к себе, приводил в порядок библиотеку, разбирал документы, писал какие-то таинственные бумаги. Однажды я застал его за книгой. Я спросил, что он читает.
– Да вот перечитываю Rabbi v. Bacharach, – сказал он. – Да, милый друг, много мы пережили, а все еще не видно конца пути… Но скоро Агасфер положит свой скитальческий посох… Кстати, – продолжал он после небольшого молчания, подвигая ко мне толстую тетрадь, – это каталог библиотеки. Я оставляю ее тебе, а там уж ты по завещанию передашь ее в университет. Пользуйся, голубчик, как можно дольше, – добавил он с улыбкой.
Мне стало невыразимо грустно.
– Зачем вам расставаться со своими книгами? – сказал я. – Я вам их перешлю, как только вы устроитесь на новом месте. А в университет, когда придет время, вы сами передадите свое сокровище и там оно будет жить под вашим именем.
Он замахал руками.
– Что ты, что ты, зачем… Мы – анонимы. В этом наше назначение и заслуга.
Он сказал это без малейшей горечи. Пришел срок. Наступил день отъезда. Поезд уходил в 7 часов вечера. Мороз стоял градусов в 30. Длинная платформа Брестского вокзала была сплошь запружена человеческой массой, резко отличавшейся от пестрой толпы обыкновенных пассажиров. На всех этих лицах было одно выражение – выражение страха, отчаяния, тоски. Оно мелькало в испуганных глазах оборванных детей, оно горело в мрачных взорах мужчин, в заплаканных впалых глазах женщин и в угасающих взглядах стариков. Домашняя утварь, корыта, сундуки, узлы с разным убогим скарбом, чемоданы, подушки, ящики – мешали движению. Рыданья, плач, вопли, гортанный говор, окрики кондукторов, грохот и лязг багажных тележек сливались в какой-то дикий вой, в какой-то стихийный гул. И надо всем этим горем тихо витала темно-синяя, глубокая, холодная ночь со своими золотыми безучастными звездами. Мы медленно пробирались вперед. Борис Моисеич шел сгорбленный, осунувшийся, постаревший. Мимо нас на носилках медленно пронесли человека. Фонарь осветил высохшее, прозрачное, как воск, лицо. Если бы не огромные, черные глаза, с немым укором устремленные вверх – его можно было бы принять за мумию. Рядом с носилками шла женщина в бурнусе и платке, ведя за руку крошечного гимназиста и, всхлипывая, причитала на жаргоне. Зон проводил взглядом этот своеобразный кортеж и тяжело вздохнул.
– Гряди, бедный Агасфер, – пробормотал он, – гряди… Только, когда после третьего звонка я его торопливо обнял в последний раз, он встрепенулся и сказал: – что делать, друг, надо терпеть…
Не долго, однако, вынес старый мечтатель. Месяца через три я получил от него письмо из Энска, в котором он сообщал, что болен и просил, если возможно, навестить его. Подавленный тон письма и в особенности почерк – неровный, небрежный, до такой степени не похожий на каллиграфический почерк Бориса Моисеича – меня поразили. Я устроил свои дела и отправился в путь. В первые минуты нашего свидания я не заметил в Зоне никакой особенной перемены. Он очень мне обрадовался, оживился, угощал меня обедом, чаем, не знал, куда посадить.
Жил он в маленькой грязноватой гостинице. Комната его была низенькая, темная; с потолка, тихо покачиваясь, висела широкая паутина. Меня удивило, что в углу чемоданы и сундук стояли перевязанные веревками. Я внимательно оглядел Бориса Моисеича. Он сидел насупившись над своим стаканом. Сюртук на нем был помят, сапоги не вычищены. Мне, знавшему его щепетильную аккуратность это показалось странным.
– Что это у вас вещи связаны? – спросил я. – Неужели до сих пор не разобрались?..
– Да ведь неизвестно, – ответил он робко, – может быть придется уехать отсюда…
– Вы думаете снять квартиру?
Он пугливо обернулся.
– Нет, какая уж квартира… и, нагнувшись ко мне, прошептал: