Читаем Не ко двору. Избранные произведения полностью

Многое переменилось за эти годы. То, что прежде ощущалось лишь как тяжелое предчувствие – разрослось, приняло определенный образ и форму. Звуки, которые, казалось, навеки отошли в область преданий, вдруг раздались отчетливо и бесстыдно. Холодом веяло от этого нового течения. Барометр опустился сразу и, по-видимому, надолго. Как раз в это время возвратился в Москву Зон. Я уже года два как кончил курс и жил на Малой Бронной. Борис Моисеич поселился со мной. Библиотека его была в целости, только вместо Обжорки, умершей от ожирения по комнатам бегал ее внук, да Кукла едва волочила ноги от старости. Борис Моисеич потрепал ее по шее и промолвил: – вот мы опять с тобой, жаль Вареньки нашей нет. (Варенька умерла от дифтерита в первую же зиму после отъезда своего друга.) По внешности Зон мало изменился: так же ласково мигали из-под очков его черные глаза, та же тихая усмешка играла на губах, только волосы его точно обсыпало снегом. Ему очень шла эта львиная седая грива. О “катастрофе”, погнавшей его странствовать мы никогда не говорили. Раз только он сказал мне: – знаешь Бибочка вышла замуж за хорошего человека и – счастлива. Слава Богу…

Я не посмел расспрашивать и больше между нами об этом не было речи.

К нам опять стал собираться народ. Но из старых оставались лишь я и Лидман (остальные разбрелись кто куда), а новые знакомцы так были далеки от представлений Бориса Моисеича об учащейся молодежи, что как он себя ни убеждал, что все это не так страшно, – дух времени был слишком силен, и старый мечтатель растерялся. Степенные молодые люди, с пакостной усмешкой иронизирующие над “именинами сердца”, журналисты, прославляющие розги, юдофобство на “научной” почве с передержкой, гаерством, гиканьем… – Что же это, что же это… – повторял ошеломленный Зон: – ведь это оргия… призыв к человеческим жертвоприношениям.

– Из-за чего вы так волнуетесь, – как-то заметил ему Лидман. – ведь вас пока не трогают?

Борис Моисеич так и вскипел.

– То есть, что же ты хочешь этим сказать, – заговорил он, усиленно мигая глазами, – что тело мое не жарят на сковороде?.. А мое измученное сердце, моя поруганная душа, это ни по чем?.. Ох, Лидман, не нравится мне твое равнодушие; моральный индифферентизм – это, брат, последнее дело.

– Один в поле не воин, Борис Моисеич, – возразил Лидман, – я и то плачусь за мираж, именуемый иудейством. Передо мной – карьера, а у меня на руках и ногах – кандалы. Зон с негодованием посмотрел на своего воспитанника и ничего не ответил. Между ним и Лидманом с этого дня словно пробежала черная кошка. Но у Бориса Моисеича было слишком привязчивое сердце, он не мог долго сердиться на тех, кого любил, и через несколько дней, видя, что Лидман не идет, он вместе со мною отправился к нему. Мы застали у него гостей. На кушетке, подобрав под себя одну ногу сидел пожилой франтовато одетый господин, с квадратной головой, пухлым носом и глазами на выкате. Лидман смутился, называя нам его. Это был Воронов, автор курьезных по своей грубой невежественности юдофобских брошюр.

Борис Моисеич насупился, но поклонился Воронову со своей обычной вежливостью. Остальные были знакомые. Два студента, Гунст и Шперлинг, один тощий с лысиной, другой жирный курчавый с румяными щеками, – оба в новеньких с иголочки мундирах. Четвертый гость, костлявый, загорелый человек, с длинными, по-мужицки расчесанными на прямой пробор, волосами, в поношенном пиджаке, шароварах навыпуск и рваных болотных сапогах – пил чай, истово дуя на блюдечко, которое придерживал пятерней. Увидя нас, он встал, тряхнул головой так, что волосы закрыли ему пол-лица, молодецки откинул их назад и, отерев губы рукой, троекратно с нами облобызался. Это был наш старинный приятель Акимушка Малама. Лет пятнадцать назад он бросил университет, чтобы заниматься науками на свободе, внезапно пропадал, внезапно появлялся, постоянно что-нибудь пропагандировал и всегда с одинаковым жаром. То он распинался за артельные мастерские, то громил централизацию и слезно молил не подавлять развития личности. Сегодня восторгался германской культурой, а через месяц доказывал, что все немцы лавочники и филистеришки[215] и что все ихние социал-демократы – в душе толстопузые буржуи. Но время и на Акимушку наложило свою печать. Он уже не вопил, как прежде, не потрясал кулаками, а говорил тихим, елейным голосом и смиренно отрицал цивилизацию.

Акимушка налил нам чаю. Беседа началась на злобу дня и не замедлила, конечно, перейти на “жгучий вопрос”.

Студенты сообщили, что недавно профессор Гунявин одному молодому, очень талантливому человеку, который принес ему свою книгу, заявил:

– Не могу принять вашего произведения, ибо не желаю иметь ничего общего с евреями и не интересуюсь еврейским творчеством.

– Что же сделал оскорбленный? – спросил Зон.

– Что же он мог сделать? – изумился тощий студент: – повернулся и ушел.

– Не по морде же его бить, – хихикая заметил курчавый, румяный Шперлинг.

Перейти на страницу:

Похожие книги