Услышала сейчас его любящий голос, и обмякли плечи, обиды исчезли, словно и не было никогда. И позвала бы она его, наконец: «Папа!», если бы именно в это мгновение его не перебил голос другой — с визгливой трелью, срывающийся со своего устойчивого баритона, взламывающий, как лёд реку, приличия и живую жизнь: «Хватит представление устраивать, ты не на сцене… Какую роль играешь сейчас?» Он кричал на маму, как напившийся, взбунтовавшийся холуй, жаждущий хоть раз ощутить себя хозяином. И тут же шёпот, ночной, свистящий: «Искалечила жизнь. Искалечила меня… Я сделал тебя неудачницей. Я!»
Этот безудержный голос разрушил их жизни, погубил маму, разодрал их с Иваном на несоединимые части.
— Маша, доченька, — пытается отец забить тот голос, тот шёпот, — ты теперь взрослая, должна понять. Бывает, человек не властен над собой, не в состоянии ничего с собой поделать. Может быть, ты уже знаешь, что значит полюбить. Не суди меня. Я тебе объясню при встрече…
Как же он, «волшебник», «самый благородный на свете», мог быть так груб, так злобен по отношению к человеку, с которым прожил полжизни!
Марья погнала свои мысли, как гонят беду, а они липли к отцовским словам и их обесценивали:
— Я ведь твой отец! Я любил тебя больше всех в семье. Ты ведь похожа на меня. Не только лицом. И характером. Просто пока это незаметно, потом поймёшь сама. Подумай, жизнь коротка, и каждый час уносит её с собой. В ней нет репетиций. Не лишай нас друг друга. Маша, я сейчас приеду?! Мне, Маша, осталось немного…
Сколько же это будет продолжаться: недоверие, боль, смешанная с жаждой вернуться в отцовские руки?!
— Доченька, я тебе всё объясню, ты поймёшь. Ты ведь знаешь, мама в последнее время выпивала с Николаем? Пьяная женщина…
Марья положила трубку.
«Мама, прости, что я слушала его! Я так соскучилась! — беспамятно бормотала она. — Мама, помоги!»
Так на сквозной дороге под лютой грозой чувствует себя путник, когда ни шалаша, ни деревца, ни куста, только ветер в лицо, а башмаки дырявые, пальто дырявое, и нет рукавиц. Можно упасть лицом в мёрзлую землю, и забьёт град. Можно идти вопреки онемевшим ногам, онемевшими руками растирать грудь и лицо, идти — чтобы выжить.
Марья вернулась в комнату, подошла к столу.
Сегодня она осталась с мамой. Но всё равно она не смеет судить отца.
Смеет. Отец виноват не в том, что ушёл, а в том, как ушёл.
Ушёл. И увёл от неё маму. И Ивана. Всех от неё увёл. Бросил одну.
6
На столе всегда лежит белый лист бумаги.
Чтобы выжить, нужно забыть о себе. В Алиных глазах — подступающее сиротство Даши, без подмоги Аля, на сквозной дороге. К Немировской внучку позвать, Флокса накормить. Её героиня пусть вызовет сына Немировской, глядя ему в глаза, спросит: «Котёнка забрали?» Не о котёнке спросит, она хочет, чтобы сын пожалел мать, чтобы посидел около неё, поговорил с ней, подержал за руку. А лучше — пусть заберёт её к себе домой и ухаживает за ней, как должен ухаживать сын за больной матерью.
Ложь. Зачем корректировать жизнь? Жизнь — жестокая. В жизни она — медсестра-эгоистка: и с сыном не поговорила, и Немировской не помогла, и про котёнка из-за Альберта позабыла. В жизни сын никогда не посидит с Немировской — не о чём им говорить! И уж тем более к себе не возьмёт!
Пустой лист на столе. Без спасительных знаков и линеек, без подмоги, лист её жизни. Зато, наконец, толпятся вокруг неё люди, заглядывают в лицо, спрашивают о чём-то, жалуются. Сейчас нужна первая фраза. Точная первая фраза, как шлюз — воду, выпускающая правду.
«Есть квартиры, из которых слышатся только женские голоса», — о Немировской. Слишком частная фраза, не поведёт за собой.
«Она всегда писала красными чернилами: до последнего мгновения в ней жила учительница начальных классов. И буквы выводила крупные, чёткие, точно детям готовила прописи». Больная Егорьева. Не для начала.
И всё-таки — Климов. Его глазами.
— Машенька, ты не знаешь, а я — Бог! — сказал первые слова после операции.
Вот так она и начнёт: от лица Климова.
— Почему «Бог»? Только Бог мог пройти сквозь смерть и восстать из гроба!
Климов любит громкие слова и глобальные проблемы, любит вторгаться в чужие души и ничуть не стесняется обнажать свою.
— Мне тридцать с лишним, а до сих пор не умею общаться с прекрасным полом, — жалуется он Марье.