На снегу, в море, на зелени травы — всюду её герои. Это Моисей и Христос разожгли костры, добрый огонь которых осветил прошлое, и Алёнкино лицо, и золотистые стены комнаты, и тёмное окно с тайными писаниями древних и будущих мудрецов, с прозрением истины. Это Нерон и Гитлер разожгли жестокие костры, в них горит доброе и злое, предатели и праведники. Она тоже горит в этом огне, а пальцы — ледяные.
За окном сумерки. Последние строки нацарапаны пером без чернил.
— Я звонила час подряд, — как-то осторожно заговорила Алёнка, точно понимая, что с Марьей. — Наверное, испортился звонок. Больше часа, не знаю сколько, просидела на ступеньках перед дверью. Нелепое занятие. Черт-те что лезет в башку.
— И тогда ты испугалась, что меня прибили благодарные галины с владыками и взломала дверь? — Марья окончательно вернулась в действительность и осознала наконец: перед ней — Алёнка, реальная, осунувшаяся от страха за неё, с сумками, в которых перевыполненная продовольственная программа. — Как же теперь спать без двери?
Алёнка не приняла шутки, выглядела она озабоченной.
— Слушай, что с ней? — спросила.
— С кем? — не поняла Марья.
— Сижу. Совсем уже решила заявить в милицию, пропал человек, то есть ты. Договорились на восемнадцать тридцать. Семь — тебя нет, восемь — нет. Полдевятого — нет.
— А сколько сейчас времени?
— Погоди. Так вот, сижу и решаю, что делать. Бежать на улицу, из автомата вызывать милицию или любезно вторгнуться в соседнюю квартиру. Второе, думаю, разумнее: не пропущу тебя, дверь-то можно оставить открытой, телефон у людей, как правило, в коридоре. А тут — твоя! Я аж голову в плечи вобрала. Ну, думаю, сейчас начнётся словесный понос, понесёт она меня далеко. А она реверансы передо мной… приседает. «Что же вы тут маетесь? — Гляжу, сочувствует искренне. — Посидите у меня. Чаёк у меня есть, варенье». Слушай, она, часом, не сошла с ума? Здорово похоже. Распахнула передо мной дверь. Может, я и пошла бы к ней пить чай, но сначала решила толкнуться к тебе. А ты, оказывается, дома. — Легко рассмеялась Марья. — Может, ты стала министром? — возбуждённо говорит Алёнка. — Если честно, сначала я решила, что она тебя укокошила и поэтому метёт хвостом.
7
И неожиданно судьба вот этого одного, конкретного человека, на тебя похожего, твоими светлыми раскосыми глазами смотрящего на тебя и ждущего чуда, оказалась ничуть не меньше Моисеевой судьбы и не меньше судьбы Христа. Эта судьба — в Марьиных руках. Можно продлить игру: мол, жди, Алёнка, чуда, надейся, когда-нибудь Иван соблаговолит вернуться к тебе. Но Марья хочет, чтобы у Алёнки устроилась Жизнь, чтобы Алёнка не осталась навсегда одна, она отвечает за Алёнкину судьбу, а значит, нельзя допустить, чтобы Алёнка ожиданию чуда дарила годы, только она, Марья, может и смеет сказать Алёнке правду.
— Нужно сразу… для тебя же самой, — почти без голоса залепетала Марья. — Хоть родной брат, ты — родная больше, хватит лгать. Его прежнего больше нет. — Всей своей любовью к Алёнке Марья должна избить Алёнку, отвратить от Ивана. — Он оброс вещами. Двое детей. Не бросит. Пока ещё помнит тебя, может, даже любит, но к тебе никогда не вернётся. Ты — свободна от него. Начни, наконец, жить. У меня пока он ещё есть: устраивает по блату в институт! Видишь, какая ханжа, проповедую одно, а живу по-другому: поверила в то, что всё на свете продаётся и покупается, что всё — по блату, и не смогла воспротивиться. Так легко — чужими руками! Презираю себя за это, а стояла ведь бараном, слушала, как дела делаются, легко пошла на сделку с совестью.
С каждым словом Марья теряла больных, и гору Синай, и вот уже Альбертов голос пропал, будто его не было, а замолчать не могла — сиюминутная жизнь захлестнула арканом.
— Иванову тестю раз плюнуть мне помочь, у них там — круговая порука, ты — мне, я — тебе, обмен связями и влиянием. Даже братская помощь лично Ивану ничего не стоит…
Марья окончательно запуталась. Слишком велик был контраст между тем, как в сумерках горели костры, и тем, что сейчас бормотала: нелепое, чуждое Алёнкиной детской растерянности и Алёнкиному свету, а всё равно говорила — тихим, но категоричным голосом, судейским. Заразилась от Ивана с его спешкой и суетой.
— Приняла помощь, а противно: такой он не нужен мне! Видишь, какая ханжа! — повторила.
Пошлость пахла пылью, затапливала сумерками листки и окно, и мамин день, и незакрытый пирог.
— Я тебе не говорила, жалела, я была у него дома. Нельзя больше тебя жалеть. У гарнитуров острые углы. В шкафах, нет, у них они называются сервантами, в сервантах — хрустали и серебро! Ковры во какие: в десять сантиметров толщиной! Вот ты ночами не спишь из-за него, не видишь никого вокруг, а ведь есть хорошие люди, есть горы и лужайки, на которых можно собирать цветы. Распусти свитер и свяжи себе тёплое платье, а бумагу отдай деду.
— Замолчи! — Алёнка наконец очнулась. — Я всё поняла, кроме того, почему у тебя такая счастливая физиономия, когда ты говоришь такие ужасные вещи. Разве ты рада тому, что я перестану ждать его и стану несчастной?!