— Привет, Аретейни, – сказал шут, не оборачиваясь, хотя я не двигалась, и как он догадался о моем пробуждении – оставалось загадкой. Голос у него был усталый и тихий.
— Привет, – хрипло отозвалась я и осторожно прочистила горло. Каждый раз наши встречи казались мне странным сном. Может, потому меня так сильно тянуло к Патрику. А может, все дело в его нерушимой духовной силе и честности. Каждый поступок шута, каждая высказанная мысль вызывали невольное восхищение – и когда он лечил меня, и когда уводил нас с Ниллияной от опасности, и песня на моей свадьбе – песня, написанная, чтобы поддержать меня, песня, за которую он мог запросто лишиться жизни. Манера идти против сложившихся обстоятельств, идти, несмотря ни на какие препятствия и ни на какие опасности, сила и искренность – все это сквозило буквально в каждом жесте.
Я захлопала глазами и, подхватив недовольно дернувшуюся тёплую со сна кошку, подошла поближе.
— Опять балладу пишете, Патрик?
— Опять официозничаете,
— Вы застали меня врасплох, – смущенно попыталась оправдаться я, по привычке грея руки в широких рукавах верхнего платья. Звать Патрика по-товарищески на «ты» упорно не выходило. Слишком мы на разных полюсах. Окажись он на моем месте – как бы поступил?.. Отчего-то я была уверена, что Дольгару бы не поздоровилось. А я слишком слабая, наверно. Я все терплю. А шут меня выше. Сильнее. Достойнее.
Едва обо всем этом задумавшись, я вдруг ощутила столь отчаянную злость на себя, что затряслись руки. Гнев, жалость, горечь – все это взвилось где-то в груди сокрушительной волной, и я сама не заметила, как вскочила, опрокинув скамейку. Кошка испуганно метнулась в темноту, а я стиснула кулаки, так, что ногти впились в ладони.
Я – омерзительно покорная жертва обстоятельств. Господская подстилка. Скотина на бойне. Слабая, никчемная, глупая скотина. Я чувствую вину за Тадеуша – потому что он здесь из-за меня. И пусть охотник меня давным-давно простил, я знала, что он меня простил – но сама себе я этого простить не могла. Как я провожу свою единственную жизнь – позволяю использовать себя в качестве инкубатора, утешая себя всеми этими жалкими «могло быть хуже», «могло быть больнее», «могло быть тяжелее»?! Это – достойно звания Человека?!.. Это отвратительное рабское смирение – человеческая жизнь?!..
А сейчас, в контраст с Патриком, я сама для себя казалась в сотни раз хуже, в сотни раз противнее!
Волна обжигала и не давала дышать.
— Ты чего? – Патрик с трудом слез со стола. – Аретейни?..
Собственное имя, произнесенное вполне обычным тоном, хлестнуло, словно пощечина. Это у человека может быть имя. У скотины – нет. Имя – такой привычный набор звуков – звучало нестерпимым позором.
Мы так и стояли посреди зала – я, задыхаясь, глотая слезы и стискивая кулаки, и Патрик, который смотрел на меня так внимательно и спокойно, что это спокойствие передалось бы невольно и мне… когда угодно – но только не сейчас.
Полгода!.. Полгода в чертовом замке! Полгода рабского существования!..
— Слушай, – осторожно начал шут, который, видимо, принял мои эмоции на свой счет, – ты прости, я…
— Ты здесь не при чем! – заорала я, позабыв все свои психологические барьеры.
Шут ухватил меня за руку.
— Успокойся, – велел он. В голосе снова зазвенели стальные нотки, как тогда, в подвале, когда он шел нас защищать. И я бы успокоилась, конечно, потому что не послушаться было довольно трудно…
Когда угодно – но только не сейчас.
Я рванулась, однако Патрик неожиданно легко удержал меня.
— А кто причем? – по-прежнему тихо и ясно уточнил он.
Местоимение «я» колючкой застряло в горле, и получились у меня только истерические всхлипы. Подчиняясь внезапному желанию, я изо всех сил толкнула скамью, и она с грохотом опрокинулась.
— Да прекрати ты! – рявкнул шут, выворачивая мне руку за спину – а тело без помощи разума, само высвободилось из болезненного захвата, и мы оба полетели на пол.
— Ничего себе! – усмехнулся Патрик.
— А тебе смешно, что ли?! – Похоже, разум взял внештатный выходной. – Весело?!..
Мы оба тяжело дышали, а у шута были здорово разбиты губы, и кровь тонким ручейком стекала за ворот. Он даже не делал попыток ее отереть. Это меня немного отрезвило.
— У тебя… – пробормотала я, трясущейся рукой показав на собственные губы.
Патрик отмахнулся.
— Да знаю.
— А… – Мне сделалось стыдно, – когда это ты…
— Так ты меня об скамейку приложила, – усмехнулся шут. С учетом поблескивающей в слабом свечном свете крови, усмешка вышла какой-то зловещей.
Мало мне было… теперь я еще и друзей калечу…
И я вдруг перестала орать и громить мебель и – разревелась. Совсем как в детстве. Я орала, выла, кусала губы, задыхалась – а жгучая боль в груди все не проходила. И легче не становилось.