Выпускаю собак, усевшихся у двери – видно, приспичило – и сам выхожу вслед за ними, по той же надобности. Потом умываюсь чистым, лёгким, выпавшим ночью снегом.
Собаки, поставив свои метки, весело носятся вокруг меня, играют друг с другом, изображая извечный сюжет: нападение – оборона.
Умывшись и придя в себя, я с какой-то тоской смотрю на тёмный ельник за зимовьем, недалеко в котором, у колодины, «сидит» мёртвый медведь, теперь ещё и припорошенный снегом, словно поседевший за одну только ночь. Переставший быть «жгучим брюнетом». «А может быть, ночная вьюга просто соткала ему белый саван?..»
Выйдя на простор болотца, я ещё раз набираю в пригоршню чистого снега и до лёгкой красноты растираю им, незаметно превращающимся в воду, лицо, шею, уши…
– Эх, хорошо! И день сегодня, судя по всему, будет славный!..
Всё ночное, грозное куда-то быстро отступает, исчезает, как минутное видение…
– Кстати, надо не забыть вырезать у медведя желчный пузырь… За желчь в городе немалые деньги получим, – говорю я Юрке, вернувшись в зимовье.
– Да я уже всё сделал, – отвечает он.
«Сон был настолько прекрасным, что пробуждение можно было принять за трагедию… Именно поэтому, уже проснувшись окончательно, я всё ещё лежал с закрытыми глазами и переживал промелькнувшие передо мной события минутной давности…
Мы с Таей, совсем одни, стоим на широкой – выложенной из светлого, серого, разноразмерного камня – местами разрушенной стене Невицкого замка, построенного несколько веков назад, здесь – в Галицкой Руси, невдалеке от реки Уж…
Теперь это Закарпатье. И у развалин замка разместился «Международный молодёжный лагерь «Верховина». С современными корпусами, стоящими в некотором отдалении от него. Его грозных башен, маленького внутреннего дворика, толстенных стен…
Отсюда, с вершины невысокой горы, на которой замер замок, открывается такой чудесный вид!
У подножия крутого с этой стороны склона ужом вьётся неширокая, но быстрая река с белыми бурунчиками мелководий и тёмной спокойной водой, где поглубже… Изумрудные, пологие Карпаты с желтоватыми копёшками сена, разбросанными то тут, то там, одинаково ровно «причёсаны» косцами, словно это не склоны гор, а идеально подстриженные газоны английского парка.
Уже предосенний грустный ветерок слегка волнует тяжёлые длинные чёрные волосы Таи.
Она поворачивает ко мне своё прекрасное лицо и с лёгкой печалью говорит:
– Вот и ещё одно лето кончается… А сколько всего нам отпущено лет – мы, к счастью, не знаем… Завтра все разъедутся, и всё здесь опустеет до весны… – А после недолгой паузы. – И ты забудешь меня, надеюсь, правда, не так скоро…
«Нет, нет, нет! Никогда», – «кричу» я ей в ответ.
Но каждый раз мои едва произнесённые слова подхватывает очередной порыв ветра, унося их далеко от нас. И от сказанных слов остаётся только лёгкий шуршащий шум скатывающихся вниз по заросшему склону камней.
– Не говори ничего. Молчи, – продолжает Тая. – Не надо ничего обещать… Ведь мы ещё так мало знаем друг друга. Две недели здесь – это совсем немного…
Её красивое лицо с печальными глазами совсем близко от меня… Потом оно вдруг начинает расплываться, словно удаляясь куда-то. И только наши губы не желают расставаться. И всё не могут насытиться таким долгим, до перехвата дыхания, но таким невинным, чистым поцелуем, сотканным из благодарности, а не из страсти.
– У меня закружилась голова, – глухо говорит Тая, когда наши губы наконец размыкаются. – Боюсь, что мы свалимся вниз…
– Не бойся, – говорю я ей почти искренне. – Мы не упадём, а просто вместе полетим, как птицы…
Я беру руку Таи и чувствую, что мы оба легки и готовы к полёту…
На этом месте сон прервался…
Как жаль, что мы так и не взлетели над Карпатами и тёмной речкой Уж…
Как жаль, что, уже своей волей, нельзя вернуть чудесное видение, возвращённое мне кем-то из яви двухгодичной давности…
В доме темно, тепло, тихо…
Из-за закрытых, плотных ставней невозможно определить, то ли ещё длится ночь, то ли уже наступило утро, то ли новый день вовсю властвует на этом краешке земли, у самой кромки Татарского пролива.
«Раз все спят – значит, ещё ночь, – соображаю я. – Видимо, просто я очень рано проснулся, потому что уснул вчера сразу после обеда».
Прислушавшись к невесомой тишине, я обнаруживаю в ней немало звуков.
Где-то недалеко, может быть, на печи, мурлычет здоровенный хозяйский кот. Бродяжник – по определению деда. Бродя – в устах бабы Кати.
Зимой он не часто покидает родное жилище, всё больше греясь на печи. И иногда устраивая по ночам неимоверно шумную мышиную охоту…
Равномерные, хрипло-скрипучие звуки издают висящие на белой стене старинные ходики, каких не встретишь ныне в городах. С металлической, под еловую шишку, гирей, с деревянным футляром-домиком, из оконца которого уже давно не выскакивает навсегда обезголосевшая кукушка…
За дощатой перегородкой из широких досок, выкрашенных в бледно-синий цвет, посапывает дед Нормайкин. Почему-то вспомнился вдруг их спор со Степаном…