– Как я могла забыть? Ведь ты моя мать, – отвечает Женевьева. – Дочь никогда не забудет мать. – И я замечаю покорный взгляд Ингрид: она знала, что рано или поздно это случится. Ее тайна перестанет быть тайной.
Рынок… Именно там у Ингрид впервые случилась паническая атака. Последнее общественное место, в котором она была; после того раза она превратилась в затворницу в собственном доме.
Когда с Ингрид случилась паническая атака, прохожие слышали, как она кричала: «Уходи», «Оставь меня в покое» и «Не прикасайся ко мне!». По их словам, она громко вопила.
– Я пошла за тобой, – говорит Женевьева, и по комнате плывет ее едва слышный сорванный голос.
– Тогда ты выглядела по-другому, – говорит Ингрид. – Ты была похожа на…
– Тогда я была похожа на себя, – отвечает Женевьева, – а сейчас я похожа на нее. Сейчас я больше тебе нравлюсь, да? Ты всегда любила ее больше. Но я не хочу говорить об Эстер… тем более сейчас. – Она вспоминает тот день, когда пошла за Ингрид на городской рынок. Она смотрела, как Ингрид ходит по рядам с корзинкой для покупок в руке: туда-сюда, туда-сюда. Она долго-долго ходила за ней. Она вспоминает, как Ингрид выронила корзинку, когда заметила ее, Женевьеву, на другом конце ряда. Ингрид выронила корзинку, схватилась за сердце, издала душераздирающий вопль. – Как ты поняла, что это я? – спрашивает Женевьева, и Ингрид торжественно отвечает:
– Мать никогда не забывает своего ребенка.
Женевьева расхаживает по комнате – туда-сюда, туда-сюда. Она ходит мелкими шажками, а мы с Ингрид сидим на диване. Вид у нее хладнокровный, чего не скажешь обо мне. Да, Ингрид напугана, хотя ее страх смешивается с облегчением; яркий признак поражения. Она сдалась. Она сидит в неуверенной позе, выпрямив спину и сложив руки на коленях. Волосы падают на лицо. Ингрид не сводит взгляда с Женевьевы; она смотрит на нее немигающим взглядом. Она не плачет, не просит отпустить ее. Зато мне очень хочется закричать и попросить отпустить меня, но я молчу. Я не могу говорить. Не могу вымолвить ни слова.
Постепенно в их чертах замечаю сходство. У них одинаковая форма глаз, носа, тонких губ. Одинаково вздернутые носы. Лица в форме сердечка, высокие скулы, заостренные подбородки. И цвет глаз.
– Ты должна понять, – говорит Ингрид, и голос у нее вибрирует, словно деревянный маракас. – Я сделала все, что могла. Перепробовала все. Абсолютно все! – Женевьева по-прежнему ходит туда-сюда. Я мог бы броситься на нее, повалить на пол, как-то нейтрализовать, но понятия не имею, куда она нанесет удар. В легкие, в почки, в низ живота? – Тогда все было по-другому, – продолжает Ингрид. – В наши дни всем детям сразу ставят какой-нибудь диагноз. Аутизм, синдром Аспергера, СДВГ. Но тогда ничего подобного не было. Тогда считалось, что у детей с отклонениями просто дурной характер. Ты, Женевьева, была плохой девочкой. В наши дни я отвела бы тебя к психиатру, тебе бы поставили какой-нибудь диагноз и выписали таблетки. Но тогда, больше двадцати лет назад, все было совершенно иначе… Тогда о тебе много говорили, Женевьева. О том, что ты делала, и о том, чего не делала. Что ты вытворяла с детьми в школе. О тебе перешептывались. «Подумать только, ей всего пять лет», – говорили соседи, представляя, что ты натворишь, когда вырастешь, ожесточишься, станешь хитрее и расчетливее. Страшно было представить, что ты способна будешь натворить. И я боялась это представить… А знаешь, как реагировали остальные – учителя, соседи, – когда ты выкидывала очередной номер? Они презирали меня, – говорит Ингрид, и из ее глаза выкатывается одинокая слеза и течет по лицу. Она нависает на дрожащем подбородке, цепляясь из последних сил. Я стараюсь увидеть на лице Ингрид раскаяние, но не понимаю смысла ею сказанного. Выходит, она нисколько не удивилась из-за того, что перед ней, в этой комнате стоит живая Женевьева. Она все время знала, что ее дочь жива. Она не везла из отпуска в багажнике машины тело мертвой дочери. Она позволила соседям похоронить пустой гроб, внушила им, что Женевьева умерла. Она выслушивала слова соболезнования…
А на самом деле она просто отказалась от Женевьевы.
Что она за мать?
«Быть матерью нелегко», – говорила она мне.
– Я с тобой не справлялась, – признается Ингрид, – еще до рождения Эстер. Женевьева, мы с тобой обе знаем, как ты относилась к Эстер. Я видела, что ты с ней делала… Она была совсем крошкой. Как ты могла так с ней поступать? – жалобно спрашивает она, и ее голос постепенно замирает, как будто его уносит ветер. Она молчит, и ненадолго в комнате становится тихо.
Потом Ингрид продолжает; она говорит резко, отрывисто, как будто печатает на машинке. Печатает рассказ для меня. Женевьева была для матери не просто головной болью и наказанием, а скорее проклятием. В ней с самого рождения засело зло, в ней было безумие, на нее накатывали приступы ярости. Так говорит Ингрид.
– Помнишь, что ты делала с Эстер? – спрашивает она. – Конечно, помнишь! Ты должна помнить!