При виде кухонного стола из зеленого пластика она взвизгивает от восторга (как все бедняки, она предпочитает новенькую мебель допотопным буфетам, какие можно увидеть в домах в ее деревне). В первый раз в жизни она ест на завтрак
Сущее наслаждение.
Она ошеломлена обилием гардероба хозяйки дома, который занимает платяной шкаф шириной, угадай, сколько? Ну, не знаю, метра три? Шесть метров в ширину, милая!
Богатство — небо и земля, благословение, утешение, восторг, твердит Монсе, когда Хосе ее не слышит (он-то находит этот разгул роскоши отвратительным и контрреволюционным).
Ничто не подготовило Монсе к этому опыту. Ни знания, усвоенные у монахов, ни умения, перенятые от матери и тети Апарисьон (все зовут ее Пари), даже вообразить не позволяли, что она будет до такой степени потрясена.
Ведь Монсе, можно сказать, всю свою короткую жизнь безвылазно просидела дома. Она не читала любовных романов, которые просвещают подростков в вопросах секса и многих других. Она выросла в семье пуританской, деревенской и ничегошеньки не знающей о мире, убежденной, что все жены, по неписаному закону, должны помалкивать, убежденной, что всем отцам позволяется, по неписаному закону, поколачивать жен и детей, воспитали ее в страхе перед Богом и дьяволом, лукавым, принимающим тысячи коварных обличий, дитя мое, и накрепко вбили ей в голову, что ее долг — слушаться и повиноваться.
Вот почему все случившееся за эти дни в городе явилось ей с внезапностью землетрясения и с его же мощью.
Но пока Монсе входит в этот новый для нее мир, полный неведомых вещей, с радостью и безмятежной непринужденностью. Как будто она здесь родилась.
Никогда ей не дышалось так легко, никогда не было так просто завязывать знакомства. И все, что она переживает, все крошечные события, сплетающиеся в ткань ее повседневной жизни, горячая вода из крана, холодное пиво на террасе кафе, становятся для нее чудесами.
У меня было такое чувство, что жизнь моя становится настоящей, как тебе это объяснить?
Гесиод писал в «Трудах и днях»[105]: «Скрыли великие боги от смертных источники пищи». Монсе кажется, что в пятнадцать лет она узнала жизнь, которую доселе от нее скрывали. И она бросается в нее. Купается в ней. И это чистая радость. Потому-то она и заявляет семьдесят пять лет спустя с чисто иберийским пафосом, что, если война с оружием в руках была проиграна ее стороной, то в другой (войне) она навсегда останется непобежденной, esc'uchame[106]!
Я слушаю тебя, мама, слушаю.
Знаешь, предложи мне кто-нибудь выбрать — лето 36-го или семьдесят лет, что я выжила с рождения твоей сестры до сегодняшнего дня, я не уверена, что выбрала бы второе.
Спасибо! — отвечаю я, слегка задетая.
Поначалу Монсе, боясь заплутать в городских улицах, редко отваживается выйти из дому. Но вскоре она входит во вкус, прогуливаясь и подолгу любуясь выставленными в витринах магазинов женского белья (с которыми революционеры мирятся, хоть они и не способствуют эмансипации женщин) бюстгальтерами с косточками, кружевными поясами с подвязками и комбинациями из розового нейлона, которые будят в ней безрассудные мечты о любви.
Она впервые видит море.
Ей страшно в него войти.
В конце концов она все же решается помочить ноги, взвизгивая от удовольствия.
Она гуляет с Роситой и Франсиской в городском парке, где ораторы-анархисты, стоя на деревянных ящиках, держат пламенные речи, которым аплодируют сотни зевак. Девушки рассматривают мужчин. Они мечтают о любви. Ждут ее, призывают в трепетной надежде, восклицая на все лады. Они уже влюблены. Не хватает только предмета этой любви.