И, когда Монсе смущенно кивнула,
Это же чудовищно! — завопил он. Ты хочешь похоронить себя с этим рыжим? С этим cabr'on?
Он побелел.
С этим сталинским дерьмом?
С ним самым, проговорила Монсе и улыбнулась, чтобы разрядить атмосферу, жалкой улыбкой, скривившей уголок ее рта и стократно усилившей гнев брата.
Это дерьмо, разорялся он, предатель, сукин сын, figur'in[137]!
Он был сам не свой, руки дрожали, жилы на шее вздулись, лицо побагровело.
Этой сволочи от тебя только одно и нужно, бушевал он, ах, гаденыш! У него же гроссбух вместо сердца, надрывался он (этот несправедливый упрек, брошенный в гневе, надолго запечатлелся в памяти Монсе).
Пожалуйста, не надо, ты все испортишь, вмешалась мать.
Это кто все портит? — рявкнул Хосе. Я или вы с вашими грязными махинациями?
Диего серьезный юноша, слабо запротестовала мать в надежде утихомирить разошедшегося сына. И душа у него добрая.
Это окончательно вывело Хосе из себя.
Этот hijo de puta воплощает то, что я больше всего ненавижу! — заорал он благим матом. Все, что есть на свете прекрасного, он убивает, революцию уже убил и мою сестру убьет, убьет, убьет.
И тогда мать, бледная, как полотно, выдвинула категорический императив: Твоя сестра должна выйти замуж, так надо, и все, точка.
От души соболезную! — воскликнул Хосе и зашелся жутковатым смехом. Монсе, услышав это, разрыдалась и хотела было убежать.
Брат грубо удержал ее за рукав:
Ты плачешь оттого, что продаешься, как шлюха, тому, кто больше даст? — спросил он. Ты права: это мерзко.
Не смей так говорить с сестрой! — вконец разволновавшись, прикрикнула на него мать.
Вас только не хватало, сводня, с вашими нравоучениями! — выпалил он.
Мать ретировалась в кухню.
Монсе убежала к себе на чердак и бросилась на кровать, сотрясаясь от рыданий.
Хосе, оставшись один, дал волю своей ярости. Он говорил сам с собой, как помешанный. Ему омерзителен брак, говорил он себе, брак, это узаконенное распутство, омерзителен брак, позволяющий любому cabr'on купить любую девушку и сделать ее своей подстилкой, позволяющий последнему подонку законным образом заполучить прислугу, безотказную прислугу и вдобавок на всю жизнь, когда ты гнешь спину на хозяина, тебе хотя бы платят, черт побери, нет, я рехнусь от этой истории, просто рехнусь. Так он разглагольствовал в одиночестве еще довольно долго, расхаживая взад-вперед по комнате, которую его мать незаслуженно называла гостиной, потом пнул ногой стул, имевший несчастье оказаться на его пути, выкрикнул Me cago en Dios так, что задрожали стены, сбежал, прыгая через ступеньки, по лестнице, помчался вверх по калье дель Сепулькро, бормоча невнятные ругательства, ввалился, запыхавшись, к своему другу Хуану, который читал газету, сорвал злость на нем, даже не поднявшем глаза от страницы, затем досталось и его брату Энрике: Чего лыбишься? и сводне матери (которая не могла ответить, ибо ее здесь не было), и Франко, и Мола[138], и Санхурхо[139], и Мильяну Астраю, и Кейпо де Льяно, и Мануэлю Фаль Конде[140], и Хуану Марчу, а там и Гитлеру, и Муссолини, и Леону Блюму, и Чемберлену, и всей Европе, и наконец первейшему из негодяев, именуемому Диего Бургос Обергон.
Дай-ка мне пива, Хуан, por favor, не то, чего доброго, пойду прикончу эту мразь.
В Пальма-де-Майорке бунтом больше не пахло.
Перед тысячами убийств, перед чудовищным варварством, перед омерзительным преследованием семей казненных и гнусным запретом женам носить траур по расстрелянным жители словно остолбенели.
Понадобилось бы еще много страниц, пишет Бернанос, на то, чтобы растолковать, почему эти факты, в которых никто не сомневался, со временем перестали вызывать негодование. «Разум, честь дезавуировали их, сострадание притуплялось, пораженное оцепенением. Одинаковый фатализм связывал в едином отупении жертвы и палачей».
С болью в сердце понимал Бернанос, что, когда перепуганы слова, когда под надзором эмоции, воцаряется тишь, недвижимое, зашедшееся в безмолвном крике спокойствие, которому рады власть предержащие.
10 ноября состоялась встреча родителей Монсе с родителями Диего. Надо было назначить дату свадьбы и обсудить приданое (моя мать: мое-то было совсем хиленькое), а также брачный контракт (на котором отец поставил крестик вместо подписи). Для Монсе этот день был сущей пыткой. И не столько оттого, что окончательно решалась ее судьба, как можно было бы подумать, нет, ей было невыносимо видеть своих родителей такими неловкими, оробевшими и неуместными в роскошной гостиной Бургосов.
Отец положил свой берет на колени, открыв белый лоб, четкой линией отделенный от загорелой кожи лица, и сидел на стуле как деревянный, с постным лицом, сдвинув ноги в до блеска начищенных грубых башмаках и растерянно озираясь с видом побитой собаки, невзирая на Будьте как дома и Давайте без церемоний, многократно повторенные доньей Соль. А щуплая мать, потупив глаза, пряча красные, узловатые руки в складках черной юбки, и вовсе старалась стать невидимой, и ей это почти удалось.