«…У меня 22 легко различимых ранения (возможно, это помимо скрытого), и я убил по крайней мере 122 человека, помимо тех, о ком я не могу знать наверняка. Последний, нет, не последний, а тот, чью смерть я перенес особенно скверно, был солдатом в немецкой форме и каске. Он ехал на велосипеде впереди отступающей части по дороге на Ахен, которую мы перерезали чуть повыше Сен-Кантена. Я не хотел, чтобы наши стреляли из крупнокалиберного пулемета и спугнули тех, что ехали следом за ним на бронетранспортерах, и сказал: «Оставьте его мне», и застрелил его из карабина. Потом мы подошли обыскать его и поправить ловушку, и он оказался совсем мальчишкой, ровесником моего сына Патрика, а я прострелил ему позвоночник, и пуля вышла через печень. Спасти его было нельзя, так что я положил его как можно удобнее и дал ему таблетки морфия, и тут подошел мальчик-француз и попросил велосипед, потому что его был украден немцами, и мы отдали ему велосипед и велели спрятаться к дьяволу в небольшом кафе на перекрестке, а сами поправили ловушку...»
Написано так, словно не об убийстве речь, не о том, что он лишил жизни молодого мальчика, ровесника его сына, а так, словно он перебирал горох и просто выбросил испорченные горошины. Сугубо репортерский слог, сухое бесстрастное письмо, скупость и необычайная плотность сообщения.
Перечитывал это письмо и все решал: проза или нет?
Кажется, получилась все-таки проза, художник своим касанием превращает в прозу любую картину, в отсевочек главной, окончательной правды, который и есть художественность, художественная картина, оснащенная разящими деталями («таблетки морфия», «пуля вышла через печень»), проза, самая страшная проза, бьющая читателя без промаха в сердце…
Дом стоял, запертый на замок, с закрытыми и заколоченными ставнями. Я не был здесь три года — с того самого дня, как на пороге его возник председатель СТ и вручил мне срочную телефонограмму. Садовый участок зарос высокой, поднявшейся за лето по пояс травой, перемешанной с прошлогодним сухостоем. Сосед заколотил ставни и подкашивал траву по обочинам тропинки, но лопухи, борщевик проклятый, лебеда на окраинах участка за три года поднялись во весь свой непуганый рост и пошли в наступление на заглохшие грядки, на малинник с клубничником.
Я загнал машину и запер ворота. Алина вынула сумки из багажника, отдала одну, отнятую не без вежливой борьбы, мне, и мы пошли по ведущей к дому тропинке заброшенного участка. Заржавленный замок не сразу поддался ключу, наконец дверь со скрипом распахнулась, и я вошел в свое прошлое. В дачное жилище, пристанище минувших лет. Это было похоже на посещение музея — музея одного дня и одной ночи достопамятного года, запечатанный стенами и ставнями, выгороженный непроветриваемый кубик пространства и времени с рассеянными в нем и еще доживающими свое непотревоженными обрывками мыслей и чувств, относящихся к тому отрезку жизни — жизни до. На пыльном столе стояла тарелка с недоеденным борщом — на дне мумифицированные кусочки свеклы, картошки, посеревшие от пыли. Превратившаяся в сухарь горбушка хлеба, брошеная ложка, которой не воспользовались. Стакан с компотом, давно выветрившимся из граненого. В обесточенном холодильнике кастрюлька с позапрошлогодней едой. Большой букет собранных в тот вечер луговых ромах с васильками превратился в пучок осыпавшегося былья.
Ни о чем не подозревающая Алина ходила из комнаты в комнату и женским взглядом прикидывала фронт работ в доме, где нам предстояло провести несколько дней. Какой здесь беспорядок, сказала она. Впечатление такое, что кто-то куда-то торопился и панически побросал все как есть, прибавила, не подозревая, насколько близка к истине. В спальне на диване скомканная постель, на подушке — книга, раскрытая на той странице, до которой я успел дочитать, прежде чем сесть за обеденный стол. Потом на пороге возник Петрович с бумажкой в опасливо вытянутой руке, потом я бросился на станцию и помчался в гудящей сквозь ночь электричке в Москву к постели умирающей жены… Веник, ведро, тряпку Алина нашла сама. Я сходил к колодцу за водой. Потом отправился в контору за последними новостями из жизни садоводческого поселка, где у нас был этот дом с участком на опушке высокого корабельного сосняка.
Все-таки это была хорошая идея — привезти милую добросовестную женщину, чтоб она смахнула пыль прошлого со стола, прибрала в спальне, вымела пол, перемыла посуду со следами яств, — что-то с этим домом надо было делать, в конце концов. Один бы я не решился приехать сюда, где все так полнилось ею, прошлым счастьем, неутихающей болью.