И он рад бы достать бумажник и показать фото жены, детей, да там только фотография Ассы – голубого сиамского кота, его единственного любимца.
Что можно было сделать? Улыбнуться в ответ, пожать руку этому Волдомиро, пожать руку сыну, повернуться и пойти к табло, чтобы увидеть, что посадку объявят только ещё через восемь минут. Войти в салон, осесть в широком кресле, попытаться напиться, и не смочь. И яростно кусать мизинец весь полёт, и желать проклятой ведьме провалиться ко всем чертям, и мучится несколько дней, и понять, что равновеликой мести придумать он не может, а потом решить: раз она с ним так, раз все они с ним так, так пусть летит к чертям этот гнусный мир, и этот гнусный город пусть летит к чертям первым!
10
Это совсем несложно оказалось. Когда знаешь, что за что цепляется, и что во что впадает, всего-то и надо чуть-чуть покривить крючочки и чуть-чуть повернуть потоки. Вот только гармонии эти, такие хрупкие, но такие сильные, упругие, всё норовят вернуться на место, и надо продолжать немножко гнуть и поворачивать. Каждый день, каждый час, каждый миг. И теперь уже почти всё. Ещё подтолкнуть немножко, и зашатается, расползётся, рухнет. Не зря он и повторил про себя эти давние и недавние события, чтоб быть совершенно уверенным, чтоб всё сделать на совесть, так, как учил отец: «Если ты хочешь довести дело до конца, надо действовать верно. А верно так: делать методично, по порядку, каждое действие, каждое слово».
Вот он всё и вспомнил. Да только получилось совсем не так, как он ожидал. Он думал, что вскипит в нём гнев, и поможет, и подтолкнет, и устранит сомнения, заглушит совесть, выпустит последнюю страшную считалку, и всё. Больше ему уже никогда не быть водой. А вышло наоборот: он стоял посреди ветра и хохотал. Господи Боже, ну как же всё смешно! Не жизнь у него получилась, а латиноамериканский сериал какой-то! И сам он с банальной ревностью, которую не смог ни опознать, ни успокоить при всём своём громадном (вот болван-то! ) уме, и Ольга с её жестокой беспечной местью, и отец со своей неожиданно поздней грудастой любовью, и даже эта, Мария-Вероника, с именем, словно из мылодрамы венесуэльской, и пропавший найденный сын, и разрушение мира… Из-за чего? Из-за того, что где-то подросток ломающимся голосом называет «папой» другого мужчину? Да пусть живёт! Пусть все живут! И он сам ещё может жить, и жить, и жить! Свобода наполнила его, раздула счастьем, подняла над землёй и закружила, так что он закричал, перекрывая голосом ветер что-то нечленораздельное, но радостное.
–
Да не волнуйтесь Вы так, миленький, – сказала красивая и добрая (и так похожая на маму) женщина, возникшая из пыльного облака рядом, потянувшаяся к нему, чтобы обнять и успокоить, – всё будет хорошо. – И вдруг оказалась высоко над ним. Взлетела тоже, что ли? Ах, нет, это у него отчего–то ноги подкосились, заболел, видно, жар. А вот и мама, встряхивает блестящий градусник, от него кончик откололся и ртуть разлетается яркими алыми (Почему алыми?) брызгами. И вовсе это не брызги, это паруса. Такие алые-алые, такие красивые, жалко, что у него жар, от которого в глазах темнеет и душно что-то.
11
Иван Платонович пробудился от воспоминаний, почувствовав, что ветер стих. Эх, Андрюша – Андрюша, старый друг, с его вечной верой в мудрость природы, в то, что опыт – лучший учитель, в естественность добра. Вот и бегай теперь, забросив куда как более важные дела, исправляй его ошибки и ошибки его крестников. Грязно, гадко, и на душе мерзко, а надо. Сами-то они никогда не останавливаются. Да, а окурков-то вокруг, Господи! И когда успел? Вот дурная привычка!
–
Ирина, друг мой, у Вас на туфле кровь. – Совсем некстати эти буреющие пятна на бежевом нежном лаке.
–
Дождь смоет.
–
Да, смоет. Будет ещё тот дождь. А потом будет занятия и дорожникам, и коммунальщикам: грязи-то накопилось, деревьев поваленных, да и канализация эта их хвалёная, небось, выйдет вся наружу. Эх, цивилизация!
–
Ничего. Это их работа, – смотрит равнодушно, даже как будто скучает. Значит, надо поговорить.
–
Печально и жалко. Большая в нём была сила, да без всякого смыслу истрачена. На детские игры. Знаете, Ирина, я всё чаще думаю, что мы это, то, что нам дано, силой называем по давней привычке. По оптимизму нашему неискоренимому. А следовало бы звать это – слабостью.
Смотрит внимательно, и в глазах у неё читается ясно «Я умру за тебя». Но он давно знает, на самом деле надо читать «Я убью за тебя». И так она и будет делать, как делали до неё другие: убивать, не задумываясь, того, на кого он укажет, спасать, не жалея себя, того, кого он велит. И думать при этом, что смерть – её сестра и подруга – уж точно не придёт за ней, покуда она сильна. Но, в конце концов, всем им приходится умереть за него или за что другое, всем, даже таким могучим и умелым, как Ирина.