однако не пустой на сей раз, в ней кое-что есть и предназначается, конечно, тебе, стар-
друк. Подошел он к столу на полусогнутых, как кот, прогнать его не прогонишь ни
словом, ни колуном, походочка у него не от страха, а как у пантеры. Смотрит
подобострастно, карьеру мою ценит, как-никак в таком большом доме сижу и целым
стационаром правлю, да он и от других наслышался, кто я тут и что я тут. И начинает
выкладывать прямо на стол свои национальные, а также международные яства. Мой
отказ он расценит как знак, что я тут при малейшей возможности Хабибулина отравлю.
Складывай-складывай, мы с Веригой схаваем за милую душу, а завтра ты еще принеси.
Я вам тогда ничего не сделал плохого, а вы хотели меня угробить на камкарьере.
Смотрю на торбочку и думаю, круг замкнулся, гадости имеют не только начало, но и
конец. Тот же шестерка, та же торбочка, те же действующие лица. Случайность
исключена, это неизбежность, всё расписано творцом повествования, где я не только
транслятор, но и персонаж. Сказать про нас «несчастные люди» я не могу, но сказать
«несчастный род человеческий» – в самый раз. Отказ от подачки станет до того
неслыханным, не лагерным, не людским вообще поступком, что мне просто
несдобровать. Лепила не принял на лапу – да как это так, не было этого и не будет, мы
не позволим! Дубареву настучим.
«Скрывать не стану, – сказал я Валееву, – состояние твоего хозяина тяжёлое, как
бы не пришлось везти в Абакан». – «Всё сделаем», – успокоил меня Валеев и слегка
рукой передо мной поколыхал, как бы волну разгладил.
Он ушел, я вздохнул. Нет у меня злости на них. Хабибулин уродился таким. А я
другим, и всё. Если можешь быть великодушным, будь им, таких немного. Не бойся
предателей и доносчиков, они тебе помогают. Человека создают препятствия.
21
Ждём съезд как манну небесную. Только и разговоров о новом кодексе. Лето
кончается, но еще тепло, хорошо. Повели меня в Сору, Пульников, наконец, дал о себе
знать, вызвал на операцию. Сопровождал автоматчик, будто зная, автомат потерять
труднее и за пазуху его не сунешь. Встретил меня Бондарь – будем делать вдвоем,
Пульников не совсем здоров. Надо к нему зайти, решил я, лучше до операции, потом
сразу уведут в лагерь. Уговорили конвоира, и пошли мы с Сашенькой в домик
каркасно-камышитовый вблизи больницы. Зашли в темный коридор, пожилая женщина
показала на дверь в полумраке. Я постучал, дернул дверь и бодрым, веселым тоном:
«Слава моему учителю!» В ответ – храп.
В комнате сумрачно, окно занавешено простыней с чернильным штампом, голый
фанерный стол, со стола свисает газета, на газете кусок колбасы загогулиной, луковица
белеет очищенная, полбулки хлеба кирпичиком, бутылка водки начатая и рядом
гранёный стакан. Сбылась мечта! Никто его теперь не схватит за руку, не заорёт, не
отведет в кандей – пей, хоть залейся. Над столом на витом шнуре засиженная мухами
одинокая лампочка с черным патроном. Стены голые, нигде ничего, только два светлых
следа, широкий от шкафа, поуже от этажерки. Железная койка с крашеной синей
спинкой, и на ней храпит Филипп Филимонович, лежит навзничь с открытым ртом. Он
ради меня приготовил свою мечту, ждал, чтобы вместе сесть, по-человечески выпить.
Не утерпел. Храпит, а над ним висит тот самый Лермонтов из «Огонька», в бурке,
который висел над моей койкой, когда мы жили вместе. Я думал, Филипп юморил тогда
про такую мечту, а оказалось – всерьёз. Спит больной, бледный, с раскрытым ртом. В
лагере он жил лучше. Не может он приспособиться к вольной жизни. Тринадцать лет
сидел. На всём готовом – звучит кощунственно, но это правда: накормят, напоят, без
работы не оставят, спать уложат, поднимут, в бане помоют, переоденут, на вшивость
проверят, прививки сделают от всех болезней. Не надо тебе ни о чем заботиться,
хлопотать, суетиться, всё, что надо, дадут, а что лишнее, заберут, – вот так, наверное,
будут жить при коммунизме. Отмирает в лагере никому не нужная инициатива, и
потом, на воле, человек не может никаким боком приткнуться к сутолоке, когда всё
надо доставать, покупать, приносить, варить, жарить, парить.
А вдруг и у меня так будет?
Вернулись с Сашенькой в больницу, я угнетенно молчал, а Бондарь улыбался
непонятной своей улыбочкой. «Неужели так трудно помочь Пульникову?» – сказал я
мрачно. Трудно. Прикрепили к нему санитарку, чтобы она убирала, в магазин сходила,
что-то постирала, а он стал к ней приставать. Скандал. Редко трезвый бывает, может на
операцию не прийти, вот как сейчас. Главврач уже на пределе терпения…
Конвоиру сказали, занят я буду часа два, не меньше, и он сел лясы точить с
дежурной медсестрой. Мы управились раньше. Бондарь взялся заполнять
операционный журнал, а мы с Сашенькой вышли на веранду, там никого не было, и