Ой! Имя птичкой спорхнуло с языка Эммы Борисовны, вот незадача! Поймать бы за многоперый хвост и проглотить обратно — жаль, никто не научился это делать. Всего-то дел, выдержать минутную, в одну сигарету, беседу, а тут… Старушка так расстроилась, что мне захотелось обнять ее:
"Эмма Борисовна, все нормально, не вздрагивайте! Расскажите, как у вас здоровье? Как ученики, как Юлия Марковна?"
Несбывшаяся свекровь облегченно запустила долгий монолог: здоровье, конечно, не ах, но жить можно, особенно в сравнении с любимой приятельницей Юлией Марковной. Та сдала абсолютно, в прошлую пятницу сломала шейку бедра. Ученики пока есть, но дети сейчас музыкально нечуткие, очень средних способностей… Взять хотя бы Ирочку Криницыну, которая не в состоянии освоить банальное арпеджиато.
Эмма сглатывала воздух и неслась дальше, как жокейская лошадь перед финишем. Я пыталась примостить словечко в редких паузах, но всякий раз терпела поражение. К тому же, я мучилась почти физическим желанием узнать о Кабановиче и топила это желание в последних запасах самолюбия. Не хватало, чтобы Кабановичу достались его объедки!
К счастью, старушка торопилась — надо было успеть в приемные часы к Юлии Марковне: на запястье Эммы висел пакет с бледными зимними яблоками. Дружно выбросив окурки, мы попрощались — так прощаются друг с другом жертвы некогда сильной, но поостывшей от времени дружбы.
И уже потом в спину мне прилетел дрожащий выкрик — он подстрелил мою душу влет, будто утку над камышами:
"Глаша, мне жаль, что все получилось так глупо! У Виталика никогда больше не будет такой замечательной девушки!"
Воспоминания скачками понеслись за мною следом. С каждой секундой их становилось все больше, сами они были все ярче, и вскоре вырвались вперед, и затопили собой город. Все вокруг напоминало мне о Кабановиче.
Выбеленные снегом тротуары — я крепко держалась за мощную скобку его руки, чтобы не упасть: и все равно, приплясывала на месте, а он напрягал руку, я чувствовала жесткие бугры мускулов даже через куртку. Весь Николаевск был полон Кабановичем, пропитан им до последнего камушка мостовой, до самого чахлого деревца, до самой забытой улички…
"All'erta, all'erta!" — пел невидимый Феррандо: Эмма унесла с собой и эту музыку тоже, поэтому я никогда не смогу слушать "Il Trovatore" с прежней легкостью, она будет связана с Кабановичами — навсегда.
Тут меня очень кстати обогнал некто лысый, бряцающий браслетами: оранжевое одеяние прикрыто легким плащичком. Я помчалась за ним, будто Алиса — за Белым Кроликом, доглатывая последнюю слезу.
Дворец культуры николаевских железнодорожников ничем не отличался от своих клонов, выстроенных в нашей стране: в любом русском городе найдутся родные братья николаевскому ДК — чтобы колонны, и каскады рюшевых штор, и ковровые дорожки, всегда красные с зеленой окантовкой, зафиксированы на ступенях скобками. Библиотека, кинозал, кружок танцев и клуб собаководов железнодорожники с детьми повышали свою культуру под цепким взглядом гипсового Ленина: безрукий, как Венера Милосская, он смутно белел в конце коридора.
Ленина все еще не убрали с насиженного места, но вместо алого стяга за ним красовалась кадка с буржуазной юккой. Скульптура почти не состарилась от времени и была не изгажена подросшими железнодорожниками; так, легкие царапины и трещины на крыльях носа. А вот кружков и кинозалов след простыл спаянный монолит ДК разобрали по кирпичикам в считанные дни: на каждой двери висела своя табличка, залы — что большой, что малый, — сдавали в аренду всем, кто ни попросит: от организаторов гастролей группы «Преисподняя» до приснопамятных вишнуитов.
Я купила два пирожных и съела их в один присест, не разбирая вкуса: на куске картона белел прилипший крем. Наконец в зале раздался увеличенный микрофоном голос.
Мне еще надо было найти блокнот в сумке, по самую застежку набитой всякой нужной дребеденью.
Только в последнем ряду остались пустые кресла. Освещение выключено, сцена окутана зеленоватыми лучами — будто в ожидании первого акта. Декоративное панно все еще не убрано с задника, и лысый человек, обернутый в оранжевую материю, прекрасно перекликался с другим лысым человеком: того писали, будто для монеты. Гигантский профиль с чувашским прищуром и гордо задранной бородкой, и, будто на фоне огромной луны, худая фигурка перед микрофоном — местный гуру.
Микрофон отрегулировали плохо, и голос нырял в тишину, после чего возвращался в зал на самых высоких частотах: "замечательные… свершения… в жизни каждого из нас… важно верить… мантры… давайте начнем…"
Зал радостно откликнулся многоголосой "Харе Вишну": звенели бубенцы, два лысых черепа сверкали на сцене. В двух шагах от меня запросто могла сидеть тетя Люба. Мантра была бесконечной, составленной по принципу "белого бычка", но гуру вдруг простер в зал руку и слегка наклонил голову. Этот жест моментально усмирил кричащие ряды, тишина опустилась, как занавес. Гуру придвинул к себе микрофон.