Читаем Небеса полностью

Мой поэт был так одурманен даром Тракля, что примерял на себя еще и чужую судьбу, будто это была одежда. Он всякую нашу встречу оканчивал обещаниями свести с собой счеты на закате, он держал мои пальцы в прохладных, как рапаны, ладонях, и я вначале пугалась, пока не поняла — с третьего ли, пятого ли раза, — что закаты будут уходить вхолостую и каждый новый день в узком просвете почтового ящика я буду видеть белое пятно конверта с новыми стихами — намытыми смертью, как золото намывают из песка. Ломкие, но вместе с тем и певучие строки окунались в память с разбегу и падали на дно будто камни: хоть мой поэт писал, конечно же на русском, на бумаге он куда сильнее походил на Тракля, чем в жизни, — меня, свою музу, он звал сестрой.

Траклевская одержимость смертью в поэте отражалась криво и жалко: мне казалось, что он переигрывает — и не было в нем даже призвука мучительной религиозности. Но отравившись лирикой Тракля, поэт возвел свой мир, выкрашенный в черные и голубые цвета: там тоже с каждой строчки стекала кровь, там были Гелиан, Элис, Каспар Хаузер, Иоанна… Вместо хлороформа и опия в дело шел циклодол: в конце концов, между Траклем и нами улеглись почти сто лет — а эту разницу покрыть куда труднее, чем километры между Зальцбургом и Николаевском. Поэт мечтал работать в аптеке — но его не брали туда даже разнорабочим: дирекцию смущал слишком явный разворот головы, она всегда оказывалась повернута к шкафику, где хранились препараты из списка «А».

Он думал, что в аптеке пред ним откроются тайны проклятого поэта: может, надо было всего лишь увеличить дозу — таланта или лекарства? Сгодилось бы одно из двух — но не помогало ничего. Теперь стихи Тракля оставляли неясные образы, песком осыпавшиеся на землю, и поэт был в отчаянии: строки исчезали, как таблетки из початой упаковки, задерживалась всего лишь неясная память покоя и тишины.

Пришла осень.

…der dunkle Herbst kehrt ein voll Frucht und Fuelle,Vergilbter Glanz von sch"onen Sommertagen.

Мой поэт пригоршнями ел циклодол и мучился необходимостью жить, и его война никак не начиналась… Стихи в почтовом ящике появлялись все реже, но когда мы расстались, я долгое время тайно следила за его судьбой.

Поэт повернулся лицом к реальности куда быстрее меня, и пока я обживала пыльную квартиру Кабановичей, он устроился работать в перспективную фирму. Кажется, там торговали мебелью. Стихи он решительно бросил, зато получил водительские права, купил дачу и, самое дикое, встал на горные лыжи. Я до сих пор отказываюсь верить, что мой нежный, как ранняя рассада, поэт пишет легкомысленные петли на заснеженных трассах, пока бумага остается незапятнанной и тихо желтеет в ожидании чернил.

Газетные статьи куда надежнее, думалось мне теперь, они не просят чрезмерных жертв, тогда как стихам подавай целую жизнь…

К вишнуитам надо было ехать троллейбусом, мне всегда нравились эти медленные городские насекомые. Под ласковое дребезжание и гул краткого разгона я устроилась на высоком троне контролера. Тринадцатый маршрут в эту пору дня не пользуется в Николаевске особенным успехом: он уходит к Трансмашу, огибая центр. Окна выбелены морозом, широкое тело троллейбуса бросает из стороны в сторону, как пьяницу.

Мне так захорошело в этом временном зимнем убежище, что я чуть не проехала нужную остановку. Заторопилась выпрыгнуть в дверную гармошку и не узнала в хрупкой старушке с накрашенными губами Эмму Борисовну Кабанович: Эмма пыталась сесть в троллейбус, но я вылетела ей навстречу — как судьба.

Неловко вцепившись мне в рукав, Эмма громко ахала, распугивая пассажиров. Троллейбус давно уехал, завывая и бренча, но старушка не подарила ему ни одного сожалеющего взгляда.

Я заметно выше Эммы, и со стороны мы могли бы казаться клоунессами, столкнувшимися на одной арене. Впрочем, далекому от цирка воображению куда легче увидеть нас родственницами, по чужой воле раскиданными в разные концы города. Вместо кровного сходства сгодятся полученные от Кабановича увечья или бесконечные линии совместно выкуренных сигарет: вопреки всем законам они пересекались в пространстве…

— Глаша, деточка! Ну что мы стоим, давай перекурим! У тебя есть?

Она висела у меня на руке как ребенок, пока мы шествовали в кусты — под сенью умиленных взглядов.

В акте общего курения, во всех этих отшлифованных движениях и неизбежной последовательности действий есть собственная поэтика. Две желтохвостые сигареты с готовностью высунулись из пачки, пока я разыскивала по карманам прозрачно-сиреневую зажигалку: пламя из нее летело вверх, беспощадное, как костер инквизиции. Эмма держала над сигаретами перевернутый ковшик ладоней: она прикурила только с третьей попытки и нетерпеливо выдохнула теплый дым:

— Рассказывай! Где ты? Что ты?

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже