– За этот дом! – мой дядя встал, расправляя усы и потрясая солидной рюмкой. – За его архилюбезнейших и квазигостеприимнейших хозяев!
– Ура! Ура! Ура! – закричали все.
– А что сегодня, собственно, за повод? – осведомился один гад, прожевывая ветчинный бантик.
Я встал.
– Друзья! Я прошу от вас немногого – чуточку выдержки. Мы выпьем и закусим, а после я открою вам смысл и цели сегодняшнего мероприятия.
Меня дернули за штанину. Я нагнулся под стол и увидел физиономию сына, перепачканную ягодным соком. Стервец таки выбрался в сад.
– Папа, там свинки, – зашептал маленький негодяй.
Я шикнул на него:
– Молчи! Иначе пожалеешь, что родился на свет!
– Я давно жалею, – насупился сын и уполз в темноту, наполненную шебуршанием ног. Он притаился во мраке, и ему там, наверно, мерещилось, что мимо маршируют отряды невидимых призраков.
Я выпил немного, предпочитая следить, как наливаются другие.
Минут через двадцать, когда там и сям стали раздаваться занудные голоса, сетовавшие на духоту, я вновь поднялся и постучал ножиком по ножке бокала.
– Дорогие гости! – сказал я. – Мне бесконечно радостно видеть вас всех здесь, сидящими за моим скромным столом. От того, что вы и без стола постоянно находитесь со мною вместе, моя радость не уменьшается.
Мои слова были восприняты как метафора, хотя я вложил в них буквальный смысл.
– Я долго думал, какой награды заслуживают столь верные спутники, – продолжал я, выходя из-за стола и приближаясь к дверям. – Возможно, награда – неудачное слово. Я взял бы шире, емче – пусть это будет участь, судьба, если угодно.
На меня глазели заинтересованные, доброжелательные лица. Мой взгляд остановился на пальцах, барабанивших по скатерти.
– В то же время нельзя не признать, что при всех моих естественных восторгах ваше неустранимое соседство становится несколько тягостным. Такому переимчивому человеку, каким являюсь я, приходится много страдать от досадной необходимости выражаться вашими словами, изъясняться вашими жестами, заражаться вашими мнениями, блеять вашими голосами… И я решил, что наилучшей средой, в которой вы могли бы достойно реализовать свои таланты, будет вот эта!
И я распахнул двери в сад.
Там, на лужайке, паслось стадо свиней.
– Ступайте! – прогремел я, простирая руку. – Именем Господним! И бесы веруют! Но трепещут.
По счастливому стечению обстоятельств мой загородный дом располагался на вершине обрыва.
Гости сорвались с мест и ринулись в сад.
Скрестив на груди руки, я смотрел им вслед и торжествующе хохотал. Во рту ощущался привкус горчицы.
Люди лопались, как воздушные шарики, а свиньи вдруг сходили с ума и неслись к пропасти.
– Папа, а что же ты? – послышалось сзади.
Я обернулся.
Мой отпрыск стоял и сурово взирал на меня исподлобья. Меня, что греха таить, ужасно испугал его необычно серьезный вид.
– Давай-давай! – поторопил меня сын. – Ты один остался. Догони их!
И я, сам того не желая, побежал. Там как раз замешкалась последняя, симпатичная с виду свинка.
Моя порода! Я про сына. Теперь я вижу, что вырастет свин. Отсюда мне многое виднее. Этот поросенок ловко меня подловил. Из области, в которой я отныне пребываю, он, правда, смотрится не вполне поросенком. Как все предметы некогда реального мира, перешедшие по отношению ко мне в потустороннее положение, он занял новую позицию, которая требует приставки «пара». Или это частица?
Здесь всë частицы. И все частицы.
Места – гуляй, не хочу.
И все мое.
Ноги
Он родился без ног.
Ниже бедер он продолжился в своего брата.
Они лежали, морщась и напоминая живое коромысло. Можно было повернуть как угодно – все выходило одно.
Мама, так и не протрезвевшая, сумела-таки сказать, что двоих не снесет. Разрезав изделие пополам, доктора вручили одну половину маме, а вторую передали специальному дому-малютке, хотя в нем было целых три этажа.
Брата немедленно приобрела супружеская пара. Супруги, всегда и везде ослепительно улыбавшиеся, увезли его к себе в Америку и там, тоже немедленно, еще даже в пути, растлили и развратили насмерть.
А он остался при маме, которая вскорости его потеряла, когда заблудилась в подземном переходе. И кто-то нашел его и принял в стаю.
С малых лет он видел одни только ноги. Лица были ему в диковину, они редко склонялись к нему. Он знал о людях, что у людей есть ноги, и постепенно ноги уравнялись в его сознании с людьми. У него самого ног не было, и он понимал, что не может называться человеком.
У него было лицо, и он усвоил, что лица бывают только у нелюдей.
А у людей – иногда добрых, иногда равнодушных – бывают только ноги. Временами откуда-то с неба к нему тянулись руки с денежкой. Он видел и лица, но много реже, и хотя понимал умом, что людям положено иметь лицо, привычно сводил их к ногам, которые ему, нелюдю, не полагались.
Ноги были на улице, там они шли; ноги были в метро – там они прочно попирали шершавый пол, по которому он полз, отталкиваясь кулаками.
Ноги были в общественном туалете, где он жил; эти ноги либо стояли, будучи широко расставлены, либо сгибались в коленях и неловко подворачивались.