Гусеницы громыхали по брусчатке, перекатывались толстые шипованные колеса, вминаясь в мостовую. Как и предрекал Веч, снег почти стаял, и остатки его в виде грязных кучек лежали на обочинах и на тротуаре. Солнце забиралось теперь высоко на небосвод и грело день ото дня всё жарче, и набухли почки на деревьях в ожидании последнего толчка, чтобы выпрыснуть наружу клейкие зеленые листочки. Айями открыла форточку шире, и в комнату ворвался порыв теплого ветра, заставив протянуть руку, словно возможно поймать неуловимое.
До вечера площадь оставалась безлюдной, видимо, горожане не поверили, что даганны уехали окончательно и бесповоротно, без шумихи и праздничных залпов. Наверное, решили, что те устроили розыгрыш, и вот-вот на площадь ворвутся машины с черными птицами на бортах, и опять закипит жизнь в ставшем привычным послевоенном русле.
А на следующий день у бывшей комендатуры началось шевеление. Амидарейцы из числа комиссованных – вроде бы среди них мелькал и Сиорем - кричали с крыльца небольшой толпе и потрясали кулаками, получая в ответ согласный отклик. Эхо доносило далекие голоса и нестройные возгласы. На козырек накинули амидарейский флаг, растянув сикось-накось бело-синее полотнище, рядом прикрепили флаг союзников с трехконечной желтой звездой, и те повисли тяжелыми мокрыми тряпками в отсутствии ветра. Фигурки людей исчезали в дверях комендатуры и выбегали на крыльцо, волоча стулья, столы, ковровые дорожки и прочие мелочи, забытые победителями, и сваливали в кучу на площади. Вскоре заполыхал жаркий костер до неба, и люди бегали вокруг огня с восторженными криками, точно дикари или туземцы.
Смотри-ка, осмелел народ и отыгрывается на ни в чем неповинной утвари, напоминающей о недавнем пребывании оккупантов в городе, - усмехнулась Айями, и вдруг осознала – в этот самый момент – что даганны уже не вернутся, как не вернется и Веч, а она, Айями, останется с семьей в городке, полном соотечественников, ненавидящих и презирающих её. И никуда не сбежать из этого города, и нигде не спрятаться. Её близкие стали пленниками в ловушке, потому как она, Айями, своими руками привела их к краю пропасти.
В порыве она кинулась к Эммалиэ – та, устроившись в кресле, сматывала нитки в клубок – и, упав перед ней, положила голову на колени и обхватила ноги, прижавшись.
- Простите! Простите!
- Айя, что ты? Поднимись немедленно, - испугалась та. – Ишь, что удумала, давай, вставай.
- Простите меня!
- Что сделано, того не вернешь. Вина наша останется при нас, и с нею нам жить, сколько отведено судьбою, – сказала мягко Эммалиэ, погладив её по голове. Айями заплакала, и каждый всхлип отдавался ноющей болью в подреберье.
Из соседней комнаты прибежала Люнечка, где она играла с новой своей любимицей, второй Динь-дон, которую доставили из комендатуры, пока Айями пребывала в горячке.
- Мама, баба, Динь-дон хочет кашку. Почему вы плачете? Вы голодные? Динь-дон тоже плачет.
Высушив слезы, Айями устроилась на кровати, поджав ноги, лицом к шершавой крашеной стене. Но дрема не шла. Перед глазами вдруг начали возникать отрывочные образы событий того дня. Всплывали лица мужчин, исполненные злобы и справедливого возмущения, в ушах зазвучали слова Айрамира. Шаг за шагом продвигалась Айями в прошлое и инстинктивно вздрагивала, вспоминая каждый удар и каждый злой упрек из уст командира отряда. В бою пострадали люди - и амидарейцы, и даганны – много погибших, много раненых. Неужто по вине Айями, из-за её головотяпства и легкомыслия?
И Вечу пришлось нелегко, он выкручивался как мог, пытаясь и звание сохранить, и Айями уберечь, потому как в глазах следствия она стала шпионкой и соучастницей, а для соучастников даганны предусмотрели один закон – "жизнь за жизнь". Вечу же, забывшему о присяге, предрекли суровый суд и презрение соплеменников.
Лучше бы ей отбили память. Как теперь жить с неподъемной виною?
Теперь с наступлением темноты улица не освещалась фонарями – даганны демонтировали перед отъездом все светильники и прихватили с собой. В сумерках очертания соседних зданий постепенно размывались, растворяясь в сгущающейся темноте. Эммалиэ решила занавесить оконные проемы плотными шторами, чтобы освещенные окна не привлекали излишнего внимания снаружи. Айями ей помогала.
- Если бы я знала... Я бы ни за что не пошла туда, - сказала она с ожесточением. Злилась на себя, прежде всего. За глупость свою, за наивность, за веру в людей. За то, что вообразила, будто перед лицом общей опасности соотечественники сплотятся без оглядки на обстоятельства. А им оказалось наплевать, и слушать не стали, точнее, слушали, но не Айями, а свою ненависть.
- Все мы умны задним числом, - сказала Эммалиэ, цепляя холстину на гвоздь. – Поверь, в молодости я тоже чудила будь здоров и натворила немало подвигов. Сейчас бы, конечно, действовала осмотрительнее с учетом прожитых лет, взвесив все "за" и "против", а тогда сердцем жила, а не рассудком.
- Ваши подвиги не чета моему, - ответила хмуро Айями.