Левитанский пережил Гудзенко на сорок три года и всю жизнь помнил о нем, особенно часто вспоминал в 90-е, когда страна готовилась отметить 50-летие Победы. Поэт с ужасом думал о живущих в нищете ветеранах на фоне замышлявшегося грандиозного народного празднества, все чаще, как заклинание, повторял имя своего давно ушедшего друга.
«…Вскоре после войны смерть настигла Семена Гудзенко, общепризнанного лидера, первым сказавшего частичку правды о той войне»[62]
, – вспоминал он в одном из своих интервью 1995-го.Помнил он о друге до последней минуты: и в июне 95-го, когда в Кремле на церемонии вручения Госпремии говорил горькие слова президенту Ельцину («мысль о том, что опять людей убивают как бы с моего молчаливого согласия, – эта мысль для меня воистину невыносима»[63]
), и в последние часы жизни, 25 января 1996-го, в Московской мэрии, громко протестуя против чеченской войны.Но его не услышали…
«Война, беда, мечта и юность!»
Так же часто и горько, как Гудзенко, Левитанский вспоминал только своего друга поэта Давида Самойлова после его кончины в 1990-м. «Большая часть моей жизни, – говорил он, – была связана с его жизнью и со всем тем, что он делал». Впрочем, эти замечательные поэты были совсем не похожи – ни в жизни, ни в творчестве. В одной из своих книг Самойлов назвал Левитанского «поэтом личного отчаяния». Впрочем, как и во всякой шутке, здесь, увы, есть доля шутки… шутки? Или правды?
Поэт Михаил Поздняев вспоминал: «Мы с друзьями тех лет, когда часто ходили в гости к Левитанскому и его соседу Самойлову, в дом в Астраханском переулке, шутили: вот-де классический пример Оптимиста и Пессимиста. Все-то у них совпадет, начиная с учебы в ИФЛИ и войны “от звонка до звонка“ и кончая сердечными передрягами преклонных лет, болезнями своими и малых детей, кругом общения – и вот Самойлов живет – не нарадуется, а Левитанский вечно жалуется. Теперь я думаю, что наше наблюдение было поверхностным и несправедливым. Если обратиться к стихам, все предстает с точностью до наоборот: взгляд Самойлова на природу вещей с годами делался жестче и мрачнее, взгляд Левитанского – яснее и прозрачней»[64]
.Окончив школу, Давид Самойлов (тогда еще Дезик Кауфман) поступил в ИФЛИ. В ту пору Институт философии, литературы и истории слыл элитным учебным заведением. Его профессора и преподаватели уже составляли или вскоре составили цвет отечественной гуманитарной науки. Античную литературу читал Сергей Радциг, латынь – Мария Грабарь-Пассек, литературу Возрождения – Леонид Пинский.
В новой ученой компании Дезик почувствовал себя «последним человеком». Однако продолжалось это недолго: вскоре он был признан «ифлийским поэтом», и ситуация в корне изменилась! Дело в том, что в ИФЛИ бытовал некий ритуал посвящения в поэты, проходивший один раз в году, осенью, после начала учебных занятий. Звания «ифлийского поэта» удостаивались немногие – буквально единицы, причем официальный статус за пределами института не имел особого значения. Во времена Самойлова, среди незабытых сегодня поэтов, ифлийского признания добились разве что Павел Коган и Сергей Наровчатов, а, например, уже известный и печатавшийся Лев Озеров таким статусом не обладал.
Дело было так. В одной из аудиторий собиралось довольно много народу. Сначала под общий одобрительный рокот читали «звезды», потом очередь доходила и до «новичков», в том числе новоявленных ифлийцев. Вот и в этот раз: после выступления «маститых» наступила неловкая пауза. И тут бывшие одноклассницы Давида, теперь, как и он, студентки ИФЛИ, стали выкрикивать его имя: «Де-зик! Де-зик!» Сперва Давид оробел. Но его вытолкнули вперед, к кафедре, и ему ничего не оставалось, как прочитать уже написанных в ту пору «Плотников», а потом и еще несколько стихотворений, имевших заметный успех у собравшихся. После окончания «заседания» к Давиду подошел сам Павел Коган, бесспорный лидер «ифлийских поэтов», пожал руку и предложил вместе идти домой к метро через парк «Сокольники». Это было признание.
Левитанский уверял, что вступить в «кружок поэтов ИФЛИ» было никак не легче, чем в Союз писателей СССР в последующие годы.
Очередной ступенью на лестнице «ифлийской поэзии» стала для Давида встреча со знаменитым поэтом той поры Ильей Сельвинским, сразу признавшим дарование начинающего стихотворца и пригласившим его в свой семинар при Гослитиздате, куда мэтр, по словам Самойлова, «собрал чуть не всех способных молодых поэтов Москвы».