— А сам не знаю. Вот такая вот наука. На днях буквально обнаружил. Решил от нечего делать разведать другие этажи — и вот, такие пироги, — поднял незаряженный гранатомет, закинул на плечо, прицелился. — Наверняка тут военные в свое время схрон организовали, а потом, может, ушли да и забыли про него. Бог его теперь поймет. Я, грешным делом, подумывал один из ящичков загнать торгашу бродячему — на опохмел души, так скажем, да рука не поднялась. Подумал, пригодится… — повел плечами, обронил, как камень кинул: — Пригодилось… — и спросил: — Курт, ну с оружием-то, слава богу, разобрались, но как действовать дальше? Я — не тактик, не стратег, стреляю — да, неплохо, всякое оружие в свое времечко в руках успел подержать. Охотник ведь все-таки, а не хрен какой-нибудь собачий. Но капитан у нас ты, тебе и штурвал держать, и думать, и план разрабатывать.
Я кулаком потеребил мохнатую щеку, зубом куснул губу.
— Закручивание гаек начнем с Гремлина. — Потом закончил: — А дальше разберемся…
— А где ж нам его искать-то, Курт? Он, наверно, собака, в «Вавилоне» безвылазно сидит под присмотром Дако, семью твою мучает, падаль…
— Нет, торговцы как-то проговорились, что он каждый божий вечер до глубокой ночи просиживает в своем любимом баре к западу от Грима. Охрану, разумеется, берет, все дела. Вот и заглянем…
Дину идея понравилась, глаза сверкнули льдом.
— Годится, — погладил затылок, прикидывая. И — с вопросом: — Выдвигаемся-то когда?..
— На сборы десять минут, — по-командирски объявил я, потом ему, с товарищеской поддевкой: — И сбрей уже этот ужас, на бывалого моряка рыболовецкой шхуны похож…
Четвертый день пошел, как Джин и детки заточились в неволе. Никаких мечтаний о свободе, ни малейшей мысли о спасении, побеге — атрофировались в уме матери всякие смелые порывы, пламенные рвения, отмучился и умер, будто огарок, дух борьбы, что приходил на выручку в самые непроглядные, траурные будни. Мерк в душе и свет последней звезды — упование на защитника и добытчика семьи Курта. Сама еще верила в его скорое появление, неослабно убеждала в том запуганных Бобби и Клер, но сердцем, интуицией начинала остывать: мужа, наверное, не дождаться, никогда не поцеловать в родные губы, не заглянуть в вечно грустно-задумчивые седые глаза — время забирает эту награду, безо всякой жалости рвет пополам две судьбы. Близится разлука длиною в вечность, и никак нельзя этому помешать. Лишь страх за будущее ребятишек всегда держал в напряжении, в готовности к пугающему финалу, дышал в лицо севером и обреченностью.
Пятничная работа в многолюдном баре Джин вспоминалась пахотой, каторгой, рабским трудом. С раннего утра до поздней ночи, она, голодная, не поднимая головы, без отдыха и перерывов, словно чернорабочий, корячилась с тряпкой и ведром воды в зубах, намывала и начищала уделанное пивом, рвотой и слюнями заведение, терпела унижения от владельца и посетителей. И обещанная Дако «королевская» плата в конце — две банки мясных консервов, полбутылки воды и пятиминутный душ на всю семью. Заработанное питание она отдала детишкам, себе оставила объедки. Спала в апартаментах хозяина Грима у входа, на тряпье, как собака, — пренебрегла выделенным кожаным диваном, уложила на нем сынишку и дочку. Суббота прошла спокойнее, рядом с Клер и Бобби, в измаранном кабинете Дако. Тот до вечера пропадал в шумном «Вавилоне», стараниями своей служанки в целом был доволен и, отблагодарив едой и питьем, ссылаясь на неотложные дела, тотчас куда-то убежал. Тогда-то и забил в груди Джин тревожный звоночек, недоброе предчувствие — к нему наверняка пожаловал возможный покупатель, чтобы навсегда оторвать от нее детей…
На этой почве и завязался ночной разговор между матерью и дочерью.
Впотьмах растолкав дочь, Джин затревожилась, заговорила вполголоса, шепча, дабы не разбудить чмокающего во сне Бобби:
— Клер, проснись… — и едва заблестели и заморгали раскрытые глаза Клер, продолжила: — За тобой и братом скоро придут…
Дочка затерла щечки, перекинула через плечо недосушенные после душа волосы, ошарашенно заводила глазами, белая, кукольная.
— Ты уверена, мам?.. Откуда ты знаешь?.. — наморщила брови, ткнула поджидающий взгляд в дверь, обитую германским флагом, как-то вся собралась в себя, забито сглотнула и — на мать, тараторя: — Мамочка, не отдавай нас… спаси… мамуль…
Джин исцеловала Клер лицо, прижала к груди, обронила слезу, всхлипнула, отвечая: