— Подожди, я еще не все сказал, — положил шершавую покарябанную левую руку тому на плечо. Зеленовато-голубые бусинки на браслете погибшей сестры легонько стукнулись друг об друга, поймали уплывающий дневной свет, пестро засветились в нем. — Ты, друг мой, уже отец во второй раз, живешь достойным человеком, стоишь на земле отныне твердо, как и должно мужчине. А мне чужда пока радость отцовства, я ее испытываю лишь тогда, когда общаюсь с твоими прекрасными детьми. Годы мои уходят, мне и самому хочется побывать в этом образе, пусть, возможно, недолго, побаловать своих деток. Иначе в чем смысл моей жизни складывается? В вечных мытарствах и охоте? И после себя нечего оставить будет?.. Некому вспомнить?.. Прийти на могилку проведать?.. Не нужна мне такая жизнь, Курт… — истомно выдохнул, повторил: — Не нужна…
— У тебя — есть мы, Дин, — тихо высказался Курт, сильно сдав в произношении. Надежда теперь о возможном примирении с треском рассыпалась грязной смальтой, сердце заглотила горькая скорбь — друг, что находился всегда рядом, отныне недостижимо далек, как те звезды в песне. Впервые за многие пережитые годы испытал он нахлынувшее присутствие пустоты внутри, какую-то смертельную преклонную усталость. И, пытаясь скрыть свое состояние, — прибавил: — Мы твоя новая семья… разве не так? К тебе все привыкли, а для дочери ты как второй отец: горой стоит, слово не так скажешь — загрызет. И ничего ты не гость! Перестань. Все рады, когда ты рядом, и разделяют с тобой и радости, и неудачи. Сам же знаешь это…
— Я понимаю твое стремление, Курт, оставить меня рядом с вами, — упорствовал Дин, — но давай все же глядеть правде в глаза: я пришел в твою семью по воле случая, не пойди ты в тот день через детский сад — мы бы и не познакомились. Не пытайся меня уговорить. Мешаюсь я вам и знаю это, вернее — чую, как бы хорошо это ни скрывалось. Уж меня-то, бывалого охотника, непросто провести, вижу все…
— И что ты этим хочешь сказать сейчас?..
— Ухожу я от вас, Курт, — потом прибавил: — Навсегда ухожу.
Курт смялся, поместил лицо в огрубевшие землистые ладони. Те нескрываемо прыгали, ходили в тряске. Просидел так долго, боясь что-либо говорить, следом оторвал фильтр у оставшейся сигареты, криво поджег, закурил ненасытно, словно перед казнью. Дин, понаблюдав за ним, погас лицом еще больше, зачерствел, как сушеная слива.
Наконец тот спросил:
— Значит, крепко решил? Не передумаешь?..
— Да, повторяться не хочу.
— Ну что ж… Далеко хоть собрался-то?
— Пока не знаю, но до зимы время еще есть — соображу как-нибудь, — поведал Дин.
— Жаль мне, что разводит нас судьба… — сожалеюще уронил Курт, бросил на песчаный склон невыкуренную сигарету. Та чуть скатилась, стукнулась о камешек, разлетаясь искрами, и загасла, чадно вздохнув.
— И мне, — сдержанно отозвался Дин.
Помолчали.
— Дай хоть в глаза твои загляну напоследок… — попросил тот и с позволения друга долго-долго рассматривал лицо, в глубинах души еще ожидая его однажды увидеть. Наглядевшись — вымолвил: — Дай бог, все сложится у тебя…
— Спасибо, Курт. — Пожали руки. — А сейчас мне пора…
— И до завтра у нас не останешься?..
— Рад бы, но не могу, друг, не могу…
И, стукнув по плечу Курта, поднялся, забирая ружье, попрощался:
— Ну, бывай, Курт, только ничего плохого обо мне не думай, а то кошмары замучают, — тихо улыбнувшись, упросил: — Ладно?
Курт ответил частыми неуверенными кивками.
— Ну, все-все… все…
Когда Дин уходил, Курт внимательно слушал затихающие, отдаляющиеся шаги, шорох песка, лопанье веток. Но только все затихло — по-детски заплакал от дикой тоски, покинуто взглянул на внезапно похолодевшее солнце, омывающее голову эфирными лучами.
У склона просидел до позднего вечера, а войдя домой — в дверях столкнулся с зареванной женой, безгласно протягивающей мятый тетрадный листок.
На нем корявым и смазанным почерком было написано короткое сообщение, нацарапанное простым карандашом: