Моей казавшейся неправдоподобной самому себе побывке в неправдоподобно не затемненном городе подходил конец. С нараставшим беспокойством я подумывал о том, как бы не опоздать назад к сроку, обозначенному на командировочном предписании за подписью того же армейского комиссара Рогова: непросто было выбраться из осады, непросто в нее снова проникнуть. Решил уехать загодя, с запасцем. Уже трамбовал, кляня своих друзей, насовавших мне посылки, вещмешок и чемодан, когда порхнула в номер балерина с новостью, столь нереальной, что я в нее сразу поверил.
Балерина стояла с чайником в руках в кубовой в очереди к кипятильнику «титан», когда из длинного коридора, как из сказки, откуда ни возьмись, явился какой-то курносый богатырь с небесными петлицами на гимнастерке, из-под которой виднелся ворот свитера: так позволяли себе ходить, нарушая форму, одни летчики да моряки на суше, в морской пехоте. На ногах гигантской высоты унты, мохнатые, делавшие его шаги по-кошачьи неслышными, а его, и так большого, — громадным. В руках небесный богатырь из сказки держал обыкновенный земной чайник.
Курносый был так огромен, что, проходя по тесной кубовой, не мог не зацепить и зацепил балерину. По-девичьи закрасневшись, извиняясь, от застенчивости завязал светский разговор и нечаянно выдал небольшую, но военную тайну. Узнав, что балерина из Ленинграда, сказал, что сам полетит туда, как будет погода. Письма? Отчего ж не взять!
Курносый был одним из летчиков экипажа какого-то военного транспортного самолета, залетевшего в Пермь с Ленинградского фронта.
Ковер-самолет! Он-то и перенесет меня в Ленинград, если...
Если меня на него посадят!
Судя по описанию балерины, летчик армейский. А я моряк. Былой антагонизм между армией и флотом, изображенный Вишневским в одном из эпизодов «Мы из Кронштадта», сейчас показался мне особенно ненавистным.
Жена отправилась на разведку: ей, человеку гражданскому, «безответственному», было проще вламываться в чужой номер, основываясь на столь же безответственных сведениях.
Вошла в номер, полный табачного дыма, мохнатых унтов и летных комбинезонов. Трое летчиков, свесив ноги, сидели на койках, скучая, как могут скучать летчики, когда нелетная погода и неизвестно, насколько она и куда себя девать на это время. Четвертый, сдвинув осушенный чайник, и консервы, и планшеты, раскладывал пасьянс.
Это и был командир ковра-самолета.
«В Ленинград? — несколько удивился он, продолжая задумчиво раскладывать карты, совсем как моя покойная бабушка. — Пожалуйста. Вот из Ленинграда... Из Ленинграда — только по решению Военного совета... А в Ленинград — пожалуйста. Документы у него в порядке?»
Спустя час-полтора мы, восьмеро — четыре летчика, одна балерина, одна художница, одна шестилетняя девочка и один старший политрук, то есть я, — ели блины, замешанные на воде, испеченные на керосинке тут же, в номере. Масла к блинам не было. Зато была настоящая темноватая мука, полученная как раз накануне по моему аттестату, а у летчиков — спирт для технических надобностей. Эта мука и спирт плюс окрепшая в боях дружба армии и флота решили все. Меня взяли.
А в номер то и дело впархивали, как бы невзначай, как бы случайно, прекрасные балерины. Вся гостиница была наэлектризована, взбудоражена, хлопали двери во всех номерах, сновали по коридору люди — жившие в гостинице ленинградцы обязательно хотели посмотреть и, если можно, потрогать живых летчиков, улетающих в Ленинград. Все это казалось непостижимым и недостижимым.
И еще все хотели передать письма — если можно.
И еще — посылочки, самые маленькие, самые легонькие — если можно.
Летчики сдержанно-вежливо обещали всем все взять — если немного, конечно.
Особенно выделялся своею вежливостью тот самый курносый богатырь в исполинских унтах, зацепивший чайником балерину.
Он стеснялся балерин ужасно и вел себя с ними совсем как не полагалось бы вести себя мужчине, да еще летчику. Всякий раз краснел, как и тогда, в кубовой, и извинялся без всякой на то необходимости, и еще выгибал, как ему казалось, для большей галантности свою колоссальную спину.
Балерины порхали вокруг летчиков, помахивая крылышками, и курносый богатырь зарумянивался все больше.
Впрочем, если приглядеться, можно было заметить, что румянец на его щеках был неестественным. Это ощущение возникло от странной, неприродной розоватости его щек — потом уже я узнал, что курносый летчик горел в самолете.
«Вы были ранены?» — заметив, что он обожжен, спрашивали его благоговейным шепотом балерины. «Не беспокойтесь, — отвечал он, — костного повреждения не было». — «А где ваша семья?» — «Родители, — отвечал он, — местопребывают во Владимире областном, брат же — на Западном фронте. Успешно разит врага». — «А жена?» — «Семейное положение — холост», — отвечал он виновато и сердито поглядывал на лукаво подмигивающих нам летчиков.
Он был холост и не собирался жениться. Не пил спиртного — ни глотка. Не курил и кашлял, по-детски отмахиваясь от табачного дыма.