Катится мелкой волной в луговых берегах, на которых выстроились цепочками столбы — бревна и валежник во время паводка от заливных лугов отбивать.
Струя у Ломенги цвета стального, но чуть синевой отдает. Чистится струя, свежится по дороге — на галечных переборах, на песчаных отмелях. Приволье тут рыбе, раздолье. И от первоистоков до самого до Суножа не то что на берегу, а и поблизости от реки — ни одного стока от предприятия какого-нибудь, ни кладбища, ни гнилой болотины. Забредет по колено в воду лось и пьет. Пьет и заяц, и другой зверь, и птица всякая.
Ложись и ты грудью на берег, руками у воды упрись, губами струи достань. Пей!
Глаза у приречных жителей — у многих — цветом струю Ломенги напоминают.
Народ крупный, малоразговорчивый. Леса не боятся, зверя не боятся, работы не боятся. Смерти, может, побаиваются, а пуще нее болезни: нет хуже належаться, самому намаяться, других намаять. А еще того хуже, что неизвестно для чего живешь. Помирать не помираешь и жить не живешь.
Вот об этом у Терехи Румянцева все думы, когда он к Шартановскому перевозу на берег Ломенги приходит. Посидеть. А ходит он летом почти что каждый день.
…У реки еще свежестью недавней ночи обдает, но по всему видать — день будет каленый, настоящий июльский. Только что катер протащил крытую баржу, и мягкая волна не остывшей за ночь воды моет сухую глину крутого берега, шлепает в борта парома. Перевозчики спускали для прохода баржи канат, а теперь, поднимая его, поухивают у шутихи на другом берегу.
Терека с этого берега смотрит некоторое время на их работу, потом садится на бревно, закуривает и переводит взгляд на воду. Семьдесят лет, с первого года жизни своей, смотрит он на эту струю и не может наглядеться. Отражается в глазах его река, и сама глаза весь свой цвет и свет от реки переняли.
Он повертывает спину к поднимающемуся выше солнцу. Хорошо! Прогреваются и плечи, и лопатки, и поясница, прикрытые репсовой светло-синей рубахой. Не мозжит в костях, не ломит, не ноет. Куда лучше! Вот и паром, груженный тремя автомашинами, идет сюда. Можно будет поздороваться с паромщиками, среди которых есть и старые его товарищи, затянуться «беломориной» и снова глядеть на реку, слушая, как судачат о последних новостях говорливые бабы.
Знает Тереха и баб, и мужиков, почти всех, кто переезжают за реку. Но еще лучше знает он саму реку, вдоль и поперек, на глуби и на мели. Знакомы ему и омуты, и перекаты, и косы, и кривули, и стрежи, и вьюны, и острова, и мысы — все хитрости речные, все тайны Ломенги.
Грустит Тереха. Вспоминается ему то время, когда не только он знал реку, но и река знала его. Был Тереха лучшим лоцманом на Ломенге, водил самоплавом огромные многорядные плоты — соймы. Хозяином он был на реке, хозяином в приречных городишках и селах…
…Гордится Тереха — не на словах, конечно, а в памяти своей — лоцманством, былой своей работой. Однако еще больше гордится он работой отца своего и деда.
Красивое дело быть лоцманом. И все же Тереха считает себя худым потомком. То ли дело отец. Тот строил барки, лучшие барки на Ломенге. Возили на берег копани — деревья с выкопанным из земли толстым корнем, идущим к стволу почти под прямым углом, — рожденные природой шпангоуты. Ставили «попы» — кряжи, на которых вырастала постепенно громоздкая барка.
Спускали барку на воду с шумом, с гулянкой, отмечая праздником итог нелегкой работы. Во время спуска строг и удивителен бывал отец. Тереха помнит, как отец, стоя на борту барки, поражал всех исключительным знанием дела, точным расчетом центра тяжести внушительного сооружения, построенного на глазок. Он стоял на борту барки и приказывал выбивать то тот, то другой «поп». Когда оставалось три «попа», отцу начинали кричать: «Уйди! Свернешься!» А он стоял до того, как оставалось два «попа», потом спрыгивал. Барка же, огромная барка держалась несколько секунд всего лишь на одном «попе», на одном вертикально поставленном обрубке дерева, потом плюхалась на полозья из бревен и медленно сползала в воду.
А дед! До сих пор вспоминают: отличный был кузнец. Самым же любимым делом деда стало поднимание колоколов на церкви. Из других уездов приезжали за ним. Без всяких сложных устройств, с несколькими веревками и блоками, при помощи группки мужиков, поднимал дед тяжеленные колокола на головокружительную высоту.
Сто раз рассказывал Терехе отец, как дед поднимал колокол у Преображенья в Шири. Колокол не проходил в прорез верха колокольни, в «слух». Из одной боковины «слуха» выбили несколько кирпичей. Нужно было подать колокол чуть накось, чтобы он проскочил в отверстие. Для лучшего обозрения поля работы дед залез на колокольню, а затем по веревочной лестнице взобрался до креста и, придерживаясь одной рукой за крест, кричал сверху, руководя подъемом. Колокол точно прошел на место, а деду пригрозили кутузкой за крепкие выражения во время свершения «богоугодного» дела.
Когда Тереха стал шире отца в плечах, колоколов уже не поднимали и барок строили мало. Лес начали гонять больше плотами. Стал Тереха сплавщиком.