И сразу ей стало понятно — не вернется Арсеня. Вроде бы знамение ей такое вышло — костюм отдала. Пока тут, на месте, костюм был, вроде не верилось даже, что не придет. Должен прийти, надеть. Цело гнездо, и птица к нему летит. А кто же в разоренное гнездо возвращается?
Будто последняя ниточка надежды порвалась в ней. Не помнила себя, пошла в холодный прируб, где продукты да разные вещи хранили, выбрала подходящую веревку и полезла привязывать к крюку, на который свиные туши вешали.
Приладила веревку крепко. Не услышала, как дверь в прируб скрипнула. Только донесся до нее дочкин вопрос:
— Мам, или Ваську резать будем?
Не сразу поняла Татьяна, что о поросенке дочка спрашивает. Глянула одичало на нее, опомнилась вдруг, что она у нее есть.
Увидела на дочкином лице удивленные и грустные, но все же озорные, все ж Арсенины глаза, хлопнулась с ящика, на котором стояла, ничком на пол. Закаталась, заголосила, насмерть перепугав дочку.
Всего дня через три после этого прибежала под вечер с другого конца деревни доярка Галька, простоволосая, растрепанная, с письмом в руках. Не могла от быстрого бега слова сказать, сунула Татьяне письмо — читай.
Разобрала Татьяна в письме: Галькин муж встретил в Сталинграде Арсеню. Тот сейчас работает пока на восстановлении города, домой не пускают. Арсеня вроде бы домой писал, но ответа не имеет.
Еще Галькин муж намеком добавлял, что ходит к Арсене какая-то баба, варит, стирает. А поэтому не худо приехать Татьяне в Сталинград.
Как в тумане, как в чаду собиралась Татьяна. Едва помнит, как письмо Галькиному мужу писали, чтоб Арсеню предупредил, как дом заколачивала, как до станции добирались.
Попришла в себя уже на пароходе. Смотрела с дочкой на большую реку, на города по берегам испуганно. Сторонились бойких баб и мужиков. Дальше станции нигде за жизнь не была Татьяна, а дочка — дальше своего сельсовета.
А совсем очнулась в большом городе, когда увидела наконец Арсеню, исхудавшего и от этого ставшего еще длиннее. Не бежала к нему, не падала на грудь, а остановилась, как очумелая. И ноги подкосились, дальше не понесли.
В голове только одно было, что есть же на свете правда и что очень правильно все предсказала, не обманула гадалка.
Хлопают цветы таволги Арсеню по ногам, качается перед Татьяной его спина. Недалеко уже покос, и работы там сегодня немного, но все труднее идти Татьяне. Сегодня особенно трудно.
То в жар кинет, то в холод. То за сердце словно кто рукой возьмется — сожмет. Знает Татьяна — худо ей, — но идет она и надеется: «Ничего, чай, не помру».
Так вот по жизни ее вела надежда в любую, самую горькую минуту: «Ничего, у людей и горше бывает… Перетерплю». Каждый вечер засыпала с надеждой: «Вот попройдет это время, потом полегче будет».
Это потому, что жизнь она принимала такой, какая есть, и любила ее такую, хоть и тяжкую порой. Равнялась не на то, что лучше, а говорила: «Какое, поглядишь, у людей горе, у нас-то все вроде слава богу».
И не то чтобы не роптала она: и ревела, и причитала, и ругалась. Однако опять-таки твердо знала, что и без плача жизнь не проживешь, и без ругани. Это в могиле всем спокойно.
А как бы ей жить, если б не надежда, да не мечты, да не любовь? В бога она не верила, то есть икону одну для порядка держала и подумывала иногда: «Может, кто-то там и есть?» Однако была она сама по себе, а бог как-то сам по себе. Иногда и перекреститься можно было, чтоб не обиделись там, будто налог заплатить и квитанцию получить. А в земные дела она бога не мешала, слишком прямо на жизнь смотрела, не мудрствовала. Некогда было: бока у нее всегда болели от работы.
Глядит Татьяна в Арсенину спину и думает, что сильно он изменился за годы разлуки и за последние годы. И дело не в том, что внешне, а стал точно бы тот, а и не тот.
Он из города ехать не хотел. Она его уломала, но в деревне он сразу дом продавать начал.
— Уедем на лесопункт, — сказал.
Шибко ей хотелось остаться в деревне. Чудилось ей, что словно первый их год тогда вернется. Спорили они, и она выкрикнула:
— Знаю ведь я! По-старому в начальниках ходить хочешь. А не выходит. Молодых, грамотных наросло.
Может, и попала в больную точку. Арсеня насупился, ответил:
— Хоть и так. Да я от работы не бегаю, а куда хочу, туда поеду. Всего уж мне хватило.
Он вообще теперь часто вспоминал вслух прошлое. Но только пьяный. Трезвый стал еще молчаливее, хотя и прежде был не болтлив.
А пьяный, да если случался собеседник, становился разговорчивым. Про войну говорил. Ужасая Татьяну, пускался в высокие материи и даже о политике рассуждал, чего раньше за ним не водилось.
Но в политике был не силен, и более поднаторевшие в этих делах и читавшие газеты собеседники его уличали.
Не густо у Арсени было собеседников, но они были помоложе и, видимо, знали больше.
На стене, где отсчитывали время ходики, расположились фотографии дочки с зятем, а в углу, на стыке с другой стеной, поместила Татьяна икону, неизвестно почему, Николая-угодника, помощника и заступника моряков и рыбаков.