— Сережа. Твой дядя Рука, может быть, и очарователен, — сказать по правде, он полон своеобразного обаяния, — боюсь, однако, что
Помнишь горькую строчку Пушкина: «Любовью шутит сатана»?[16]
Если он и с тобой пытается сыграть такую злую шутку, ни в коем случае не следует поддаваться ему. Воля человека способна найти средства защиты от какого угодно множества унижений. И потому я обратился к моему близкому другу доктору Бехетеву, который, вооружившись новейшими научными знаниями, попробует — нет, давай скажем так:— Никаких, — ответил я.
Отец в последний раз пролистал мой оскверненный дневник, а затем убрал его в ящик письменного стола, в котором держал также, по словам пытливого Володи, заряженный револьвер «Браунинг». Понимал ли отец, что, конфискуя мои жалкие признания, он ведет себя, как человек, который, проснувшись в охваченной огнем постели, первым делом выкидывает в ближайшее окно породившую пожар папиросу? Теперь, задним числом, я думаю, что оба мы прекрасно сознавали полную тщетность этого жеста.
Читателям побрезгливее захочется, быть может, пропустить следующий короткий пассаж; я бы и сам обошелся без него, если бы на ухо мне не зашептал вдруг голос Жана Кокто, моего великого и мудрого друга парижской поры: «Ты должен рассказать им все,
Доктор Бехетев запаздывал. Отец стоял, высматривая его на улице, у окна кабинета, я же нервно перелистывал роскошный альбом с репродукциями картин Боттичелли, привезенный дядей Рукой из Флоренции. Спустя полчаса Устин провел доктора в кабинет.
Краснолицый мужчина с давно вышедшей из моды эспаньолкой, он начал с извинений. Его задержало срочное дело, неотложный случай: молодая, недавно потерявшая ребенка женщина угрожала покончить с собой. «Печально, печально», — лепетал доктор.
— Начинайте, прошу вас, — произнес отец, не отвернувшись от окна, — похоже, на сонной обычно Морской разыгрывалось некое великолепное представление, которое грех было бы пропустить.
Мы с доктором Бехетевым уселись лицом друг к другу в кожаные кресла. Доктор задал мне несколько вопросов: давно ли ненавижу я мою матушку? когда именно овладели мною мои нынешние сексуальные устремления? когда начал я предаваться онанизму? часто ли практиковался в этом пороке? Затем он удивил меня — что, полагаю, и было его целью, — приказав мне встать и спустить брюки. Залившись багровым румянцем, я взглянул на отца — вернее сказать, на его невыразительную спину. Какой выбор был у меня? — только подчиниться. Доктор потыкал холодным пальцем в мой член, стиснул его. Член от его прикосновения съежился. Доктор велел мне опуститься на колени — на старый турецкий ковер отца.
— Приподнимите ягодицы, — приказал он. — Раздвиньте ноги. Хорошо. Расслабьтесь. Не зажимайтесь.
Глубоко вошедший палец его, как, впрочем, и стыд, и гнев, — вот во что обратилась внезапно моя юная жизнь! — исторг из меня невольный стон.
— Вижу, предаться разврату вы еще не успели, — пробормотал доктор Бехетев. — Это хорошо. Можете одеться.
Решившись наконец взглянуть на него, я увидел, как он старательно вытирает свой указательный палец белой тряпицей.
Доктор заговорил, обращаясь к спине моего отца:
— Очень похоже на классический случай: нездоровая боязнь собственной мужской несостоятельности в сочетании с невротической предрасположенностью к истерической половой инверсии. Не исключена также связь с судорожным координаторным неврозом, проявляющимся в его речи. Все это допускает лечение, и далеко не одним методом — лично я одновременно использую сразу несколько оных. Этот именно случай, по крайности в нынешнем его виде, не требует ни фарадизации, ни трепанации, ни прижиганий. Я пропишу бромид — это от онанизма. Строгую диету: устрицы, любые ягоды и шоколад исключаются. Что же до основного метода лечения, наилучшим, я полагаю, будет гипноз. Не беспокойтесь, Владимир Дмитриевич. Ваш сын попал в очень хорошие руки.