Я шагал к двери по пустому коридору, пустота коего не шла, впрочем, ни в какое сравнение с той, что наполняла мое сердце. Я толкнул тяжелую дверь, холодный воздух овеял меня, — и вот он, в точности на том месте, куда часом раньше попусту поместило его мое воображение.
Олег Данченко стоял, небрежно прислонясь к балюстраде, и курил папироску.
— Так ты не в школе! — воскликнул я.
Он окинул меня бесстрастным взглядом:
— И ты, сдается, тоже.
— Меня только что выгнали на неделю.
— О!
— Да. За эту вот глупость.
Я повертел туда-сюда ступней, чтобы он получше все разглядел. Я и сказал бы, что надел гетры ради него, но понимал, какой нелепостью может показаться ему такое признание.
— Ну-ну. Весьма изящная вещица. Получается, мы с тобой законопреступники, так? Меня, видишь ли, тоже турнули на время. Не странно ли?
Олег положил ладонь мне на плечо. Я и сейчас еще помню ее чудесное пожатие. Он заглянул мне в глаза. Его были карими с блестками тусклого золота. Потом улыбнулся, и в нежных покоях моего сердца расправил когти — прекрасные, смертоносные — только что заползший туда дракон.
Он предложил мне свою, наполовину выкуренную, папиросу, и я поднес ее к губам, как священнейшую из облаток.
— Ну-с, чем займемся? — спросил Олег, когда я вернул ему папиросу. — У нас, знаешь ли, только один день и есть — завтра обоих, как пить дать, под замок посадят. По крайней мере, меня. А сейчас, раз уж мы с тобой законопреступники, давай исполнять наши роли всерьез.
Планов мы никаких составлять не стали — просто некая живительная энергия гнала нас по улицам. Мы шли быстрым шагом, не позволявшим нам беседовать, однако нас устраивало и это. Пересекли спавший под снегом Летний сад, вышли на набережную Невы, по которой ледоколы тянули за собой, скорбно подвывая, баржи, увидели на другом берегу вонзавшийся в серое небо шпиль Петропавловского собора. Пробиравший нас до костей ветер мел площадь перед Зимним дворцом, одинокая карета с императорским гербом, запряженная двумя орловскими рысаками («Красавцы!» — воскликнул Олег), пересекала ее[14]
. Затем Адмиралтейский парк, его каток — мы остановились, чтобы полюбоваться катающимися, и Олег оперся рукой о мое плечо, его дыхание согрело мне щеку, и на миг я испугался, что все это тоже может обратиться в пар, в нечто не большее, чем сон, который привиделся дремлющим под снегом паркам.Гетры мои промокли насквозь, пальцы ступней ныли от холода, но я и на миг не пожалел об этом.
— Знаешь, я дьявольски проголодался, — объявил Олег и, отвернувшись от катающихся, указал в сторону Невского проспекта.
В вальяжном, восхитительно теплом зале ресторана, который Олег, казалось, хорошо знал, он поманил к себе официанта, который, казалось, хорошо знал
— За наше изгнание! — сказал он, подняв бокал. — За жизнь в бегах!
Что-то в его выговоре навело меня на мысль, что родился и вырос он не в Санкт-Петербурге; Олег подтвердил мою догадку, сказав, что его семья владеет несколькими поместьями под Екатеринославом. Я признался, что не ведаю, где это. Аббацию, Биарриц, Висбаден я знал хорошо, а вот мои путешествия по России ограничивались, по преимуществу, землями наших семейных владений, находившихся в пятидесяти километрах к югу от Санкт-Петербурга.
— Хлеб, который едят у вас дома, поступает с Украины, — с гордостью сообщил Олег, — с полей моего отца.
Он скучал по этим полям, однако после того, как два года назад его мать и сестра умерли от тифа, уговорил отца отправить его в столицу — «набраться лоску», так он выразился. Жил Олег по соседству со Смольным монастырем, в семье своей тетки (с которой не очень ладил) с материнской стороны.
Я в свой черед рассказал ему о моем отце, не шедшем у меня из головы со времени свидания с Гонишевым, поскольку я страшился реакции отца на события этого дня. Нужно будет попытаться изобразить их так, чтобы он инстинктивно проникся сочувствием к бунтарю-сыну. И потому, пока мы поедали на редкость вкусные пирожки, блюда с которыми официант раз за разом приносил на наш стол, я рассказывал Олегу о революционных устремлениях моего отца. Он вызывающе печатал в своей газете пугавшие Царя статьи. Отказался на дворцовом банкете поднять бокал за здоровье деспота. А когда его отлучили от двора, имел дерзость объявить через газеты, что продает придворный мундир. После роспуска Думы он и его товарищи-кадеты провели подпольное совещание, и в результате отец на недолгое время попал в тюрьму.
Произнесение обычных слов давалось мне с обычным трудом, однако Олег слушал терпеливо, время от времени стряхивая с уголка рта очередную застревавшую там крошку сочной пирожковой начинки.
Когда я закончил, он спросил:
— Но разве кадеты не из рук вон плохие патриоты?
Мне как-то не пришло в голову, что рассказывать все это человеку, которого я совершенно не знаю, быть может, и глупо.
— Мой отец решительно выступает против тирании, — ответил я, хотя «тирания», по обыкновению своему, оказала серьезное сопротивление попыткам моего языка назвать ее настоящее имя.