А с другой стороны, разве не окружают меня со всех сторон самые поразительные нарушения строжайших запретов? Сопровождая фрау Зильбер на черный рынок, разве не слышал я, как обмениваются сведениями женщины в очереди? «Такого-то арестовали». «Прошлой ночью бомба попала прямо в бомбоубежище на Александерплац. Многих убило». «Союзники готовятся к штурму Атлантического вала». Вечерами, перед тем как начинают выть сирены воздушной тревоги, все эти женщины ритуально слушают сюрреалистически оптимистичный «Вермахтберихт»[12]
, а из него таких новостей не почерпнешь. Браться их сведениям попросту неоткуда, тем не менее они витают повсюду. Единственная беда: невозможно понять, какие из них — если хоть какие-нибудь — правдивы.Сказанное мной о Хью Бэгли, строго говоря, правда, но правд, как водится, существует много. Да, Хью был в Кембридже большим моим другом; на краткий и счастливый промежуток времени он стал и моим любовником, хотя любовь наша была скорее приятельской, чем страстной, и со временем из нее выросла дружба, оказавшаяся куда более долгой, чем каждый из нас мог тогда помыслить. С университетских времен я виделся с ним лишь по разу в год, но мы регулярно переписывались, пока события относительно недавние не оборвали все связи между Британскими островами и «Европейской крепостью». В его последнем письме, каким-то чудом достигшем меня в оккупированном Париже летом 1940 года, Хью сообщал, что вступил в Королевские ВВС, и просил время от времени молиться за него. На самом деле я молился за него гораздо чаще, чем он мог себе представить, — воображение мое видело в нем, летящем по небу, не столько реликвию прошлого, сколько олицетворение всех наполнявших мою жизнь «а могло бы и быть». И когда я услышал по радио его измученный голос, мне явилось не только все мое прошлое, но и призрак убитого будущего.
Настоящей надежды помочь Хью в его нынешнем ужасном положении у меня не было, как не было надежды помочь и любви всей моей жизни, которую нацисты отняли у меня ранним утром двухлетней давности в слишком приступном, так сказать, замке, стоящем в Тирольских Альпах. Правда состояла в том, что и Хью Бэгли, и Герман Тиме находились — в том, что касалось меня, — вне пределов досягаемости.
4
Каждая моя любовь нападала на меня, словно из засады.
В зиму 1915-го Россия была воюющей державой. Резервный полк отца мобилизовали. Санкт-Петербург в патриотическом пылу переименовали в Петроград. В театрах перед началом представления оркестр играл государственные гимны всех союзных стран. Вагнер, Бетховен и Брамс из репертуара исчезли. В витринах магазинов появились отчасти смешные просьбы: «Bitte kein Deutsch!»[13]
Германское посольство, стоявшее через два дома от нашего, разграбили.Все это не имело значения. Тикавшие на прикроватной тумбочке часы показывали, что у меня есть еще целый час до того, как придет, чтобы разбудить меня перед школой, Иван. Я лежал, погруженный в северный мрак, и то, что днем раньше показалось бы мне совершеннейшим пустяком, — мой школьный товарищ Олег Данченко бросил мне мандарин, сообщив небрежно: «Терпеть не могу мандарины», — представлялось теперь необъяснимым проявлением доброты, полностью заслоняющим мир, который сходил вокруг нас с ума.
— Терпеть не могу мандарины, — сказал он.
И все.
Почему он бросил мандарин мне? И как я мог принять его дар столь бездумно, не спросив о значении этого жеста? Я получил подарок и засунул его в карман школьной шинели, — он и сейчас там. Теперь, когда я осознал все его значение, мне необходимо увидеть мандарин снова, прикоснуться к нему, удостовериться, что этот загадочный дар не пригрезился мне. И как умно проделал это Олег: подал мне тайный знак на глазах у всех, и никто ничего не заметил.
Все эти мысли взбудоражили мое юное тело, как будоражило его прежде лишь воображение, и едва я начал облачаться в черную гимназическую форму, как меня посетило безрассудное вдохновение. Я надел помимо обычных ботинок пару великолепных, мышастых гетр с перламутровыми пуговицами. Я знал: меня почти наверняка накажут за такое нарушение правил, однако в то утро счел совершенно необходимым надеть эти дивные, противозаконные гетры, дабы объявить… но о чем, собственно, хотел я объявить?
Вдаваться в исследование этого вопроса я не решился и пошел вниз, к чашке упоительно горячего какао, хлебу с маслом и омерзительному дрожжевому отвару, которым меня пичкали каждый день, — то была самая последняя из попыток одолеть мое заикание. Я молился, чтобы никто не обратил внимания на мои ноги, — хотя именно приметность их и была моей целью. Из кабинета отца доносились привычные звуки урока фехтования, даваемого мсье Лycтало. Володя, как обычно, к завтраку запоздал — и несомненно потому, что доделывал впопыхах домашнее задание, которым пренебрег вчера. Глотая уже остывший какао, он не обращал на меня ни малейшего внимания. Затем мы, подгоняемые Иваном, влезли в шинели, вышли из дома и забрались в стоявший наготове «Бенц», коему предстояло развезти нас по нашим школам.