— А
Я не решился сказать ему, пылкому, судя по всему, храбрецу, что, на взгляд моего отца, война принимает очень дурной для России оборот.
После того как закончился наш великолепный ужин, Олег предложил провести остаток дня в синематографе.
Всего лишь вчера, твердил я себе, такое счастье показалось бы мне невообразимым.
О том слишком коротком фильме, что занял остаток того слишком короткого дня, я никаких воспоминаний не сохранил. Что я помню, даже и по сей день, так это сметки, которыми Олег отвечал время от времени на экранное шутовство; ощутимую теплоту его близкого тела; исходящий от него усыпительный аромат пирожков и шампанского; мерные звуки его дыхания. Я видел, как на его профиле играют свет и тени проекторного луча, отраженного экраном. Глазное яблоко Олега казалось мне светозарным и влажным, и я поневоле вспомнил, как в глаз Володи попал однажды вылетевший из паровозной трубы уголек и дядя Рука сказал ему, что египтяне, хорошо знакомые с песчаными бурями, всегда готовы удалить докучающие глазу соринки кончиком языка.
Ладонь моя медленно и осторожно заскользила по подлокотнику кресла и наконец коснулась ладони Олега. Я легонько сжал ее и ощутил ответное пожатие. Несколько волнующих минут мы обменивались осязательными сигналами. Но что они означали? Осмелюсь ли я предпринять что-либо, исходя из предположений столь шатких? Понимает ли Олег,
Ответ я получил скоро. Он положил ладонь мне на бедро. Тяжелая, грузная, она просто пролежала там долгий миг, словно попав туда по чистой случайности. Но затем начала оживать, массируя мое бедро с нарастающей силой и размахом, с рвением первопроходца. Я отвечал ему тем же, моя неисправимая, неизлечимая левая рука нащупывала сквозь плотную шерстяную ткань Олеговых брюк его отвердевшее лоно.
Удивительно! Прошло почти тридцать лет, а мне по-прежнему трудно передать то совершеннейшее спокойствие, которым прикрывалось мое нервное возбуждение, то ощущение прихода в конечный пункт, неожиданный и все же предопределенный. И пока синематографические призраки разыгрывали перед нами их бесконечно повторявшиеся планиды, мы, парочка шалунов-гимназистов, гладили, нежили и ласкали друг друга — не столько с сексуальной назойливостью, сколько с ленивым довольством: так ласкают скорее кошку, свернувшуюся клубочком на коленях, чем любовника, коего желают возбудить. Все это было, по сути своей, совершенно невинно.
— Ну что же, — сказал мой спутник, когда на экране выцвела последняя серебристая галлюцинация, — должен сказать, жизнь иногда преподносит нам удивительные сюрпризы, тебе так не кажется?
Мы то и дело прощаемся — с человеком, с чувством, с пейзажем, с образом жизни. Музыка и танец, те виды искусства, которые я любил сильнее всего: что они, как не возвышенные воспроизведения вечного ухода, мимолетные ноты или бесстрашные прыжки, тающие на наших глазах, но навсегда остающиеся в сердце? На уязвленном стужей углу Морской и Вознесенского, на оледеневшей площади с памятником Николаю I, Стирфорт протягивает негантированную ладонь. Копперфилд благодарно принимает ее в свои. Заключает ли Копперфилд Стирфорта в кратчайшее из объятий или Олег избирает сей способ прощания сам, без моей подсказки, я сказать не могу, однако слезы, блистающие на его глазах, когда мы отстраняемся друг от друга, навряд ли, думаю я, объясняются одним лишь пронизывающим нас ветром.
— Ладно, для парочки законопреступников мы вели себя, сдается мне, безукоризненно, — говорит он.
Я говорить не могу — только киваю. Олег в последний раз одаряет меня незабываемой улыбкой.
Я смотрю, как он уходит по темнеющей улице. Он не оборачивается.
Посреди витражного стекла нашей парадной двери сияет подсвеченный изнутри тюльпан. Устин снимает с меня шинель и тихо предупреждает, что с тех пор, как Волков вернулся после полудня с Владимиром, но без Сергея, и привез потрясшую всех новость об отлучении благонравного сына семейства от гимназии, в доме очень неспокойно.
Мама, увидев меня, восклицает:
— Ты не заболел, Сережа? Проголодался, наверное, замерз. Иди сюда, иди.
Но тут вмешивается отец:
— Пойдем-ка в мой кабинет.
— Он же наверняка умирает от голода, — умоляюще произносит мать.
— Ужин ему нынче не положен, — говорит отец. — А что ему положено, он отлично знает.