Выплыл квадрат окна, за которым брезжил серый свет.
– Слышу, – ответил я, силясь разобрать, который час. – Вам кого?
– Нина Михайловна это. Вы квартиру мою смотрели на Технической.
Я согласна. Сергей! Вы сегодня сможете подъехать?
Четверть восьмого.
– Куда подъехать?
– Сюда, к нам…
– Зачем?
– С сыном поговорите, – плаксиво сообщила она. – Ведь сын у нас всем заправляет. Я-то что понимаю? Он меня отругал: зачем, говорит, его не послушала… вас то есть… звони, говорит, договаривайся. Сыну деньги срочно нужны. У нас тут такая история, что ужас один…
– Сегодня не получится, – перебил я. – Скажите телефон, я перезвоню.
– Нет, нет! – неожиданно звонко заголосила Нина Михайловна. -
Сегодня! Сегодня! Сергей, вы слышите? Сын ни в чем не виноват, а они говорят, что виноват. И деньги нужны срочно, потому что…
– Как хотите, – сказал я. – До свидания.
– Да как же?! Подождите! Сережа, подождите, бога ради! Я вам сама вечером позвоню. Можно?
– Можно. До свидания.
Натягивая штаны, я проговаривал про себя несколько похожих фраз.
Приспичило ей. Вынь да положь. Вот сейчас все брошу и полечу ее поганой квартиркой заниматься. Посмотрел в зеркало, погладил щеку, поморщился. (Нет, ну какая же сволочь эта Елена
Наумовна!..) Поплескал в физиономию горячей водой, вдумчиво намазался пеной. Ишь полыхнуло. Подавай немедленно – и все тут.
А я, между прочим, со вторника ехать собираюсь. А все никак…
Вытряс в ладонь озерцо одеколона, растер. Среда, четверг, пятница. Прособирался. То одно, то другое. Эх, Николай
Васильевич, старый бабуин… А теперь у нее пожар. Наводнение.
Дед говаривал: говны в жопе загорелись. Все, хватит. Забыли…
Ага. Как же! Про такое забудешь… Напомнит. Не открутишься теперь от нее.
За окном было уже совсем светло. Я посовал в сумку термос, бутерброды. Что-то еще, что-то еще хотел… Да! Полез в ящик, нашел старый врезной замок, пощелкал ключом туда-сюда.
Щелк-щелк. Работает. Вот теперь все.
День обещал быть ясным.
По сложной ломаной – Тверская, бульвары, Знаменка, Полянка – я пересек сизую влажную Москву – полупустую, сонную, еще не пришедшую в себя после оглушительной суматохи и последующего обморока пятницы, – и вырвался на Симферопольское.
Оказалось, осень была такой густоты и силы, что при взгляде на прозрачный кристалл неба в кованой оправе золотых лесов перехватывало дыхание. Дорога летела с холма на холм, с холма на холм, всякий раз предъявляя новые богатства, разбросанные вокруг, и глаз уже привыкал к этому блеску и жару, – как вдруг горизонт распахнулся настежь, чтобы открыть огромное пространство, перевязанное поблескивающей лентой неправдоподобно синей и широкой Оки, сгустившей вокруг себя весь огонь и сияние медленной и роскошной смерти.
За мостом ремонтировали дорогу. Съехав с гладкого асфальта, машины тянулись друг за другом в гору по рытвинам мимо куч гравия. Я рулил, объезжая колдобины. Подвеска покрякивала. У жирной полосы свежего асфальта стоял насупленный гаишник и помахивал палкой. Я подумал, что вот и Павел жил так, будто ему было воспрещено выезжать на асфальт: словно кто-то пристально следил за тем, чтобы он весь свой век ковырялся по бездорожью и, не дай бог, хотя б ненадолго свернул туда, где поглаже.
Одна за другой машины выбирались на полотно и прибавляли газу.
Снова шуршал воздух в щели приопущенного окна, выдувая из салона надоевший запах горячей солярки и пыли. Бронзовая и золотая листва кружилась над дорогой, вихрилась за пролетевшим грузовиком.
Вот и Павел всю жизнь хотел выбраться – чтобы шуршал ветер, чтобы весело кружила листва, чтобы мелькали деревья… чтобы вот так же лилось в глаза все новое и новое золото. Судьба, судьба, повторял я. Судьба. А как еще это назвать? Свобода человека на водных лыжах. Он виляет и крутится, он кувыркается и выделывает кульбиты, но от катера ему не оторваться. Судьба, судьба… Я повторял это слово, и почему-то становилось тревожно, даже страшно – словно я летел не по надежному, гладкому, залитому солнцем шоссе, отчетливо представляя все его изгибы на много километров вперед, а в сплошном тягучем тумане, в котором движение заведомо гибельно, потому что я ничего не вижу перед собой.
Но все-таки я гнал и гнал свою Асечку – старую, тяжеловато идущую машину, на восьмидесяти начинавшую жалобно кряхтеть, а на ста десяти – постанывать и опасно трепетать. Сначала я звал ее
Васечкой, но очень скоро понял свою ошибку и признал женственность этой сложной натуры. Мне было жалко останавливаться лишний раз, потому что минута или две, потерянные на глоток чаю, отнимали завоеванное преимущество, и мимо меня со свистом проносились все, кого я только что с такой натугой обгонял: пенсионерская “Волга”, загаженный колхозный грузовик, клоунски вихляющий всеми бортами, лихой самосвальный