Мне в ту весну было тяжело вдвойне. Словно в насмешку надо мной, мое мужское чувство, всю зиму мирно продремавшее в тепле, сытости и в свете настольной лампы, в этот продрогший весенний сумрак пробудилось с издевательской силой. В метро я старался зажмуриваться, но это слабо помогало: надо было выходить из вагона и проталкиваться на пересадку сквозь пережатую полиамидом транспортную артерию города, и, как всегда, поспешно начавшие раздеваться москвички тысячами проходили мимо, и каждая третья устраивала тонкую пытку, когда на согнутой в локте левой руке покачивается в такт бедрам сумка, а в маленькой, с проступающими косточками и подчеркнуто неброским маникюром золотистой кисти хищно зажат телефон, где обязательно живет кто-то солидный, спокойный, сытый – не я. В пятисантиметровом пространстве между коротким черным пальто и длинным черным сапогом, на шелково блестящей женской коленке для меня, как для лилипута, сосредотачивался весь мир. Мне хотелось выпить из этой чаши, то есть чашечки, за что угодно, лишь бы не одному. Воланд, безусловно, растерялся бы в собянинской Москве.
В час пик в вагонах поездов пахло, как в парфюмерном магазине, и даже насморк курильщика не спасал: я различал сотни духов, шампуней, гелей, кремов, лаков, отдушек и прочих умилительных женских хитростей, призванных замаскировать тот окончательный, единственный аромат, что составляет главную мужскую добычу, и этот анонимный змеиный клубок запахов был метонимией груды переплетенных женских тел. В плотной толпе перехода я, задыхаясь, сдувал с лица легкие волосы нежных блондинок и все равно заглядывал каждой из них в лицо, но они наконец ускользали, оставляя меня в покое и одновременно рождая во мне похоронное чувство преждевременной и невосполнимой утраты.
В это время она устроилась к нам в редакцию. В тот день, придя в офис раньше обычного, я обнаружил, что рядом с нами есть церковь и в это время звонят колокола. Познакомившись с ней, я тут же забыл ее лицо. Я принялся за работу, привычно, злорадно и ловко, как опытный игрок в шутер, истребляя все ненужное на газетной полосе.
Она курила, и мы стали ходить курить вместе. Каждый раз, вернувшись с улицы назад пешком на наш четвертый этаж (продуманное издевательство высших сил), она долго, легкими слабыми движениями разматывала длинный шарф, без которого наружу не выходила. Была она вся легкая, слабенькая, мелкая, с проступающими сквозь кофточку хрупкими косточками ключиц, походка у нее была чуть пришаркивающая, расслаб ленно-больничная, и казалось, что пешком она ходит только потому, что надо же как-то передвигаться среди обычных людей, а не то она просто встала и поплыла бы, словно вся плоскость вокруг нее была заботливо разглажена и смазана предупредительными дворниками. Шмыгая носом в батарейном, оранжерейном тепле офиса, она постепенно распускалась, как колокольчик, который забыли во влажной тени сада, но это ему все равно, он распускается как-то так, для себя, от нечего делать.
Нельзя было понять, чем она занималась. Приходила порой к обеду, здоровалась таким тоном, словно просто зашла на минутку забрать свои вещи, и никто из начальства ничего ей не говорил, потом сидела, листала журналы и уходила в пять, как дореволюционный расслаб ленный дворянин на синекуре. Или же наоборот: спозаранку, под колокольный звон (милостиво прощавший меня за вчерашнее), приходила в редакцию и напряженно что-то печатала и работала так до позднего вечера.
Вскоре ко мне стали поступать первые полосы, подписанные ее именем, и я, обескураженный, как игрок, с которым какой-то профи зло пошутил, выкосив всех монстров в его игре, не знал, как мне быть: в ее статьях мне нечего было делать. Более того, я чувствовал невидимое паутинное родство ее текстов с теми, что я читал и любил давно. Неважно, про что писала та, недостижимая: про музыку, про кулинарию, про фильмы, про моду, про буддизм (последние две вещи в современной Москве давно стали синонимами) – все это было безупречно сшито невидимыми шелковыми нитями, и можно было, как в гамаке, долго качаться в этом упругом синтаксисе, не боясь запутаться и перевернуться, потому что в нужный момент, за секунду до падения, мягко останавливала надежная, просчитанная синкопа. Иногда лишь шелковые нити нарочно сплетались в самостоятельный нефункциональный узор, обнажая прием, и текст напоследок показывал кокетливый язычок чулка, словно нечаянно прикушенный щербатой челюстью шкафа. Невозможность совпадения подчеркивала дразнящая деталь: одна и та же фамилия. Тем более не может быть, что она, слабенькая, до половины укутанная шарфом…
Как-то я не выдержал и спросил, не знает ли она свою знаменитую однофамилицу, которая писала там-то и там-то, и вот есть статьи такие-то.
Она очень просто, будто отвечала, который час, сказала:
– Я не однофамилица. Это я.
Я вдруг почувствовал себя безоружной убегающей фигуркой в шутере… нет, какое там, гораздо страшнее! – висячей строчкой в только что сверстанной газетной полосе, которую вот-вот весело убьет опытный корректор.