Исидора еще раз перекрестилась, вытащила из-под рясы внушительный со сложным языком кованый ключ, повернула его в замке и отворила дверь. Сразу за дверью открывалась лестница вниз, словно бы в погреб. Монахиня, подобравши черный подол, осторожно начала спускаться – боком, левой ногою вперед, на каждой ступени приставляя к левой ноге правую. Молчаливый Красин двинулся было следом, но жандарм придержал его за локоть.
– Минуточку, Иван Сергеевич. Имею вам сделать сейчас сообщение чрезвычайной важности. Вы находитесь буквально на пороге государственной тайны, и я вынужден вас предуведомить об строжайшем и неукоснительном соблюдении самой… самой вящей секретности всех обстоятельств, которые вам сейчас станут открыты.
– Да Бог ты мой! – злобными двумя пальцами, ощеряясь, словно бы упавшую с дерева лесную гусеницу снимал с рукава Красин, снял он с себя лисицынскую руку и повернулся. – Вы оставайтесь тут со своими тайнами без меня. Бога ради! Я уже наелся вот, по горло, – он показал на себе, – всяческих тайн, господин исправник, с меня хватит! Все! Assez! Genug! Basta! Enough![237]
– продемонстрировал свободное знание основных европейских языков несчастный Иван Сергеевич. – Могу я уйти?– Нет, не можете, – спокойный отвечал жандарм. – Владение откроющейся сейчас пред вами государственной тайной есть мое условие вашего освобождения. Кроме того, еще одно… – тут жандарм поперхал горлом: – Кхм!… Я вам доверяю, Иван Сергеевич, а более никакого иного технического специалиста вашего масштаба… Но не только… Кхм!.. Кроме того, еще одно: имею передать для вас бумаги, подписанные Катериной Борисовной накануне гибели своей… Кхм!… Подписанные в присутствии двух свидетельствующих лиц и заверенные Управою Департамента полиции. И кроме оных документов, некоторые вещи.
Красин изменился в лице, он даже не подумал, что и этот жандарм, как и Морозов, тоже передает ему бумаги… одну бумагу… бумажку… записку… не важно… тоже передает ему послание от Кати. Кровь застучала у Красина в висках. Вещи? Катины вещи? Какие вещи?
– Прошу, – указал Лисицын. – Спускайтесь.
Красин начал спускаться вниз вслед за Исидорой, и постепенно два совместных женских голоса – сразу вам скажем, дорогие мои, что Кати тут не было… не было у Кати сил, даже прячась, вновь видеть Красина, – два голоса становились все слышнее, повторяя: – Вонифатие… Вонифатие… Святые Вонифатие… Отврати дух народа от велия греха и направь… Отврати и направь…
– Усерднее надобно, сестры! – совсем рядом прозвучал сочный мужской бас, показавшийся Красину знакомым.
Они очутились в довольно большой и холодной по августу комнате с дощатым настилом и белеными стенами. Комната действительно напомнила бы отличный погреб, когда бы в углу ее, освещенной лишь несколькими свечами в настенных шандалах, из оголовка глиняной трубы не тек родник, с гулким водяным стуком неистощимо уходя в выложенный черепками водоотвод куда-то в глубь земли, и когда бы перед родником на коленях не стояли две монашки, повернувшие головы к входящим – ни той, ни другой Красин не знал, и когда бы над родником не помещалась бы на полочке над лампадою икона с ликом неизвестного Красину святого – мы вам скажем, то был Святой Вонифатий, – и главное, когда бы у противоположной от входа стены на деревянной лавке не сидел мужчина-монах – по всей вероятности, храмовый дьякон. О том, что дьякон, необходимо долженствующий присутствовать при богослужениях, – монах, свидетельствовало черное покрывало на его клобуке. Но сидел монах в странной позе для его звания – ножку на ножку, и в руке держал, рассматривая ее на колеблющийся свет свечи, стеклянную стограммовую стопку, полную воды. При виде вошедших монах быстро опрокинул стопку в рот, хэкнул, словно водки выпил, помахал у себя перед открытым ртом ладошкою, поднялся, засучил рукав фиолетовой рясы и протянул Красину руку, совершенно светски произнесши:
– Ну, наконец-то, Иван Сергеич. Заждались вас.
Красин узнал его. Это был Полубояров.
И в тот же миг Красин осознал, что в помещении совершенно явственно пахнет водкою. Водкою несло и от Полубоярова, словно от извозчика на Пасху.
Чуть было мы не написали «Красин онемел», дорогие мои. Но Красин и так был достаточно немногословен в последние дни, мы сами удивляемся, как он грудной жабы-то[238]
не заработал, держа в себе страшный удар. Крепок был Красин, и крепким оставался еще пятьдесят лет после всех этих, столь правдиво изложенных нами событий, до самой своей смерти. А если уж совсем честно вам сказать – работа спасала. Красин всю свою последующую жизнь отдыхал очень редко.