– Полноте, Иван Сергеевич, – примирительно пробасил тот и тоже, повторяя красинский жест, погладил себя по огромной лопатообразной бороде. – За всеми нужен глаз да глаз… Хо-хо-хо, – хохотнул он совершенно по-храпуновски. – И от Святейшего Синода, и от Департамента полиции имею благословение на духовную и государеву службу, не извольте сомневаться, милый человек. – Он вновь хохотнул: – Хо-хо-хо… У каждого индивидума тараканы сидят в голове, Иван Сергеевич. Это я вам как психиатр говорю. Нельзя людей оставлять без присмотру… Жаль, теперь тут ротмистр лавочку закроет… Но милый человек он, Лисицын… Милый человек… – Полубояров вздохнул. – Ну, а как иначе… Мужики прознают, так ведь империя рухнет… Это вам не Движение наше, тут действительно… И не от таких вещей государства рушились… От пустяков рушились…
Красин, помимо себя отметив это морозовское «милый человек», пожал плечами и пошел по дорожкам к двери в монастырской стене.
А вам мы можем сообщить, дорогие мои, что дальнейшая судьба Евгения Васильевича Полубоярова нам известна. Он исчез. Отовсюду. Вышел Полубояров из монастыря через минут двадцать после Красина вместе с Лисицыным и немедленно после этого исчез. Такие вот странные обстоятельства. В скорбную клинику назначен был вскоре новый главный врач, в монастырь немедленно прибыл по благословению Глухово-Колпаковского архиерея новый престарелый дьякон по фамилии – вы только не смейтесь – Наливайченко, из малороссов. И хотя старичок-дьякон был ростом весьма мал, со впалой грудью и крохотным ротиком, бас из его тельца выходил такой, что при службах, казалось, стены Божия Храма ходят ходуном. Исчезнувшему Полубоярову и присниться не мог такой бас. Поселившись, разумеется, не в монастыре, а снявши комнату в Кутье-Борисово у солдатской вдовы Макарычевой, старичок Наливайченко прожил там еще лет двадцать или двадцать пять, заделав вдове четверых детей. Вот это нам известно совершенно достоверно.
А летом следующего года в ту самую низкую дверцу, в которую, однажды попрощавшись с Красиным, вошла голая Катя, теперь, нагнувшись, чтобы не задеть светловолосой головой верхнюю, держащую кирпичный свод балочку, вышел исправник Лисицын. Был он – через год-то почти! – уже подполковник. Следом вышла средних лет монахиня и еще вторая монахиня. Глухой апостольник скрывал ее лицо, но тщетно, мы же знаем, что это – Катя. Катя несла на руках небольшой продолговатый сверток. Лисицын, против обыкновения порядочного человека, вышел в дверцу первым. Фуражку Лисицын, конечно же, держал в руках и сейчас не надел на голову, а повесил на переднюю луку седла – в двух шагах от калитки оказалась привязана к березе каурая лошадь. Видимо, она застоялась, потому что радостно заржала, увидев хозяина и даже взбрыкнула передними ногами, отчего черная жандармская фуражка упала в светлую, нежнейшую майскую траву.
– Балуй у меня! – Лисицын поднял головной убор, отряхнул и надел, повернулся к Кате. – Давайте, Катерина Борисовна.
– Сестра, – поправила старшая монахиня. Подполковник на это ничего не сказал, молча отвязал лошадь и сел в седло.
– Давайте, Катерина Борисовна, – повторил сверху, нагибаясь к Кате и протягивая обе руки.
Катя отвернула кусок материи, в которую был завернут сверток и посмотрела на него.
– Спит, – почему-то хриплым голосом произнесла Катя и прокашлялась. – Наелась и спит.
Резким движением она передала сверток Лисицыну, а тот взял его с огромным бережением и прижал к золоченым пуговицам на кителе. Когда Катя передавала сверток, лицо ее чуть приоткрылось за монашеским черным платом, и стало понятно, почему она говорит с хрипотцой – Катя была страшно бледна, как всегда была бледна мраморною бледностью Маша, и, главное, все лицо ее было залито слезами.
– Не беспокойтесь, Катерина Борисовна, – неизвестно в который, видимо, раз повторил Лисицын. – Все готово. И кормилица, и документы… и белье… И пинетки, и ботиночки, и все-все я выписал из Парижа… – тут жандарм позволил себе улыбнуться. Улыбка мгновенно преображала его. – Запись в церковной книге в Ильинском храме в Светлозыбалове… Все сделано… А вы… Катерина Борисовна…
– Сестра, – второй раз настойчиво повторила старшая монахиня. – Вы езжайте с Богом, Павел Ильич… Не ровен час, увидит кто… – она опасливо оглянулась по обеим сторонам стены и перекрестилась. – Езжайте!… Только что шажком… Бережно.
Как вы сами понимаете, дорогие мои, в монастырях никаким беременным находиться не полагается, тем более – рожать. Но для Кати… для единственной из оставшихся в живых дочери основателя монастыря сделали исключение. Было ли к тому прошение на архиерейское имя или же это стало еще одной монастырской вкупе с Глухово-Колпаковской жандармской управою тайной, а грех взяла на себя тогдашняя Настоятельница вместе с особо приближенными монашками – поистине Бог весть. Во всяком случае, первая из вышедших сейчас из двери монахинь нервничала и торопилась.
– Езжайте! – повторила она и перекрестила лошадиную морду. – С Богом!