Дорога до Калуги утомительная, вся в рытвинах, трясло, как на море в качку. К тому же дождь лил, словно на дворе октябрь. Крыша тарантаса прохудилась, путешественников стало заливать, они продрогли.
Но вот наконец и город.
Остановились в номерах. Стены грязные, со следами клонов. Половой принес нечищенный самовар и стал протирать стаканы грязной салфеткой. Все это, впрочем, не омрачило Белинскому радостно-возбужденного настроения.
После спектакля Щепкина пригласили на ужин к губернатору Смирнову. Разумеется, и Белинского с ним. Он весело вскричал:
— Я — хвост кометы!
Щепкин ему с упреком:
— Зачем ты себя принижаешь!
— Ладно, ладно, все равно пойду. Там у меня приманка.
Приманка — прославленная красавица и умница губернаторша Александра Осиповна Россет-Смирнова, фрейлина двора, знаменитая литературная дама, друг Пушкина, Гоголя, Лермонтова, Жуковского, Вяземского.
В первые минуты знакомства совсем не поразила она Белинского. Черты лица ее показались мелкими. Да еще эта башня из черных волос с вдетой в них розой. Но стоило Смирновой разговориться, и она стала необыкновенно привлекательной. Прелесть ее лица открылась в его живости. Всегда оно в движении, полно жизни, энергии, великодушия.
Виссарион знал, что ей уже под сорок. В ту пору дамы в этом возрасте переходили на положение пожилых. Александра Осиповна выглядела на добрый десяток лет моложе своих тридцати семи. И не в том дело, что кожа ее сохранила девичью свежесть, стан — стройность, что из пены кружев нежно мерцали низко оголенные покатые плечи. И это, конечно, тоже. Но что молодило Смирнову более всего — именно вот эта вот естественная и непринужденная оживленность всего ее существа, ее быстрая и горячая сообщительность.
— Вы женаты?
— Да. Имею дочь.
— Вам трудно... Здоровье ваше, я слыхала, не из крепких. Вы молитесь?
— Я атеист.
— Мне жаль вас...
Она молча, слегка склонив набок голову, и вправду с сожалением смотрела на Белинского. А он не понял, о чем, собственно, она сокрушается — о его нездоровье или о его безбожии.
Он отвечал затрудненно, робел, сердился на себя за эту робость, боялся, что выглядит смешным. Он не знал, что эти его смущение и робость, сквозь которые вдруг ослепительно вспыхивали чистота и отвага, именно этот удивительный душевный сплав придавал ему обаяние неотразимое.
Иногда он не слушал, что она говорит. Он смотрел на нее и восхищался. «Свет не убил в ней,— думал он,— ни ума, ни души, а того и другого природа отпустила ей не в обрез»...
— Я читала, что вы написали о Гоголе.
Он встрепенулся:
— Я горжусь тем, что первый поднял «Ревизора».
— Как вы можете говорить, что вы подняли Гоголя! Ведь вы его браните за прелестную итальянскую повесть!
— Вы имеете в виду «Рим»? Что ж, там есть и много хорошего, есть удивительно яркие и верные картины действительности. Но эти напыщенные фразы!..
— Ах, оставьте! Это придирки. Нет, нет, не возражайте. Я знаю, вы хотели бранить эту повесть за направление, но убоялись цензуры.
— Направление этой повести в самом деле...
Он удержался от резкости и закончил:
— Неприглядное.
— Почему же?
— Да хотя бы потому, что она дает возмутительную характеристику французскому народу. Вечный покой уснувшего Рима он противопоставляет бурлящему новыми идеями Парижу. Я преклоняюсь перед Гоголем, но, согласитесь, его сближение с журналом «Москвитянин» явно пошло ему во вред.
— Не нахожу. Сейчас он готовит новую книгу. И это будет поразительная книга. Может быть, она превзойдет все им написанное. По скромности своей он пишет... Да я вам прочту.
Она вынула из ящика китайского столика резную шкатулку. Отомкнула ее ключиком и извлекла объемистую пачку писем. Развернула одно из них.
— Вот что он написал мне из Франкфурта: «...я делал насилие самому себе возвести дух в потребное для творения состояние... чтобы... возвратились бы душе животворные минуты творить и обратить в слово творимое... Это будет небольшое произведение и не шумное по названию...»
Она подняла глаза на Виссариона. Но по его лицу нельзя было догадаться, что он об этом думает. Он сказал:
— Да, я слышал от разных лиц об этом замысле Гоголя. Позвольте узнать, давно ли письмо это написано?
Она перевернула страницу:
— Второго апреля сорок пятого года. Но это не единственное упоминание о будущей книге в письмах его ко мне.
Она выбрала из пачки другое письмо:
— Вот, например, из Праги.
— Какое большое! А не позволите ли мне самому глазами его прочесть?
Она снова посмотрела на Виссариона и смелым жестом протянула ему письмо.
— Что ж, читайте. По-моему, это готовые страницы будущей книги.
Полистав письмо, Белинский сказал:
— А ведь мне уже случалось слышать об этом письме.
Она удивилась:
— Каким образом?