Не столь давно я дурел и от водки, и от молодости, и от сознания, что уцелел в четырехлетней войне, — теперь только от жары. Взрослеть начал? Пора бы. Двадцатичетырехлетний обалдуй, или, как говаривал старшина Колбаковский, ветродуй. Ветродуй не ветродуй, но пора мужать. Духовно, нравственно. В гражданке это потребно не меньше, чем в армии. А может, и больше. Потому что гражданская, мирная жизнь видится мне сложнее, запутаннее военной, фронтовой. Откуда взял? Ниоткуда, с потолка. Так мне
Солдаты еще чаевничали, а я с санинструктором — вислоусым и вислоухим, добродушным и тщедушным, каким-то скособоченным дядькой, будто санитарная сумка перекосила его, перевесив в свою сторону, — обошел роту. Санинструктор и я осматривали натруженные солдатские ноги, неразувшихся заставляли разуться. Не утверждаю, что запашок был излишне приятен, однако прятать нос в батистовый платочек, обрызганный духами «Москва», у меня не было возможности. Потертостей, к счастью, не обнаружилось, исключая два случая, незначительных — с Нестеровым и Погосяном. Нестеров меня не удивил: юнец, службы по-настоящему не нюхал. Но Погосян! Вояка, фронтовик, а портянки замотал кое-как, небрежно. Тем более я уже ему выговаривал... Пожурив солдат, показал им, как правильно обматывать портянкой ступню. Геворк самолюбиво пыхтел, но кивал. Вадик Нестеров кивал еще благодарней. Лучше бы обращались с портянками как положено. Пустяк, а охромеешь — и выйдешь из строя. Наберется таких, и рота снизит боеспособность. Мы со скособоченным санинструктором переходили от бойца к бойцу, и те, которых миновали, тут же укладывались и заводили храпака. Я сказал санинструктору:
— Отдыхай, свободен.
Он потеребил ремешок сумки с красным крестом, произнес, смущаясь, приглушенно:
— Товарищ командир роты, дозвольте вас осмотреть.
— Что? — изумился я. — Зачем?
— Требовается, товарищ командир роты. На вшивость я вас николи не осматривал, а ножки дозвольте...
Мне стало смешно — и от этих «ножек» (сорок третий размер!), и оттого, что санинструктор решил проявить ко мне не то внимательность, не то требовательность. Ответил:
— По-уставному меня надлежит называть товарищ лейтенант, по воинскому званию, а не по должности... Ну, а в принцине ты прав. Осматривай! С условием: и я твои ножки осмотрю.
— Слушаюсь, товарищ лейтенант!
И оба — я смеясь, он улыбаясь — скинули обувку, обнажив для придирчивого осмотра свои нижние конечности. Они оказались у нас в порядке, нижние конечности.
Я еще не улегся, когда увидел: ко мне направляется Трушин. Обрадовался этому так, будто сто лет не общался с ним. Трушин подошел, содрал с роскошного чуба пилотку, выбил ее о колено, вновь водрузил.
— Законный ротный, примешь под свое крыло? Посплю в твоей роте.
— Милости просим, — сказал я и не успел ничего добавить, как спавший вроде бы мертвецким сном Миша Драчев вскочил, уступая место возле меня.
— А ты куда? — спросил Трушин.
— Найдем, товарищ гвардии старший лейтенант. Ординарцу завсегда почет и уважение, — осклабился Драчев.
— Ну, валяй, — сказал Трушин. —Раз тебе везде почет. Мне бы такую должность...
Закурили. Дымок лениво струился в горячем воздухе, во рту горчило. Курить предпочтительней по холодку! Да где ж его взять, тот холодок?
Трушин закинул левую руку под затылок, проговорил задумчиво:
— Кабы знал ты, Петро, кабы ведал: до чего ж не тянет на эту новую войну!
Я аж на локтях привстал: выдает замполит, ортодокс! Ну, со мной он подчас откровенничает, все ж таки давние друзья-приятели. Я сказал:
— И меня не тянет. Но воевать-то надо!
— Надо! — с нажимом сказал Трушин. — И бойцы это понимают, и все мы. Война неизбежна. Неизбежны и потери. О них-то и думаю...
«И я думал», — хотелось признаться, однако не признался.