Гранат у нас вдоволь, включая противотанковые, полный комплект патронов — воюй не хочу. Обождав, когда взвод сержанта Черкасова, по моим расчетам, зашел доту в тыл, стреляю зеленой ракетой. Она повисает растекающейся чернильной кляксой. Солдаты, оглядываясь друг на друга — исконная фронтовая привычка убедиться, что и другие поднялись, не сдрейфили, — вскакивают и, вопя «ура», зигзагами бегут к доту. Кто-то падает: оступился ли, пуля нашла ли. В тылу дота стрельба: это Черкасов.
Я бегу вместе со всеми, не кланяясь пулям и думая об одном — поближе к амбразуре и шмякнуть противотанковой. Спотыкаюсь, в коленке хряскает, и бежать уже больно. Хромаю, но бегу. Исступленно ору «ура», как и остальные. Очередями стреляю из автомата в черный провал амбразуры, как в черную пасть. Охватывает азарт. Скорей к доту, скорей сунуть ему гранату в ощеренную пасть. И отрешенность охватывает, и безбоязненность: да ничего со мной не стрясется, все осколки и пули мимо. Одним словом «ура».
До дота шагов пятьдесят. Позади нас рвутся снаряды, впереди — вспышки выстрелов в амбразурах. Ухнула противотанковая граната, и дот изнутри словно озарился светом и осел. Черкасов! Молодчага! Подбегаем и мы, в амбразуры летят гранаты. Пушка и пулемет добиты. Валит дым. Выжимает слезу, першит в горле. И какая-то странная пустота в сердце.
Вход в дот был разворочен, ход сообщения к доту обвалился, горела землянка неподалеку, валялись винтовки, карабины, ящики с патронами, плетеные корзины со снарядами, на бруствере и на дне траншеи убитые японцы: два солдата друг на друге — матерчатые кители, обмотки, кепки с острыми жокейскими козырьками, шеи обмотаны полотенцами в пятнах крови, офицер в изодранном желто-зеленом кителе, в окровавленной фуражке, лицо в крови, пальцы намертво зажали эфес палаша, подальше еще два трупа. На войне как на войне...
В районе других дотов взрывы и пальба тоже прекратились. Тишина давила на перепонки, в ней, внезапной и глубокой, слышно было, как потрескивает горящее дерево да стонет раненый японец: стоит на коленях, дует на простреленную кисть, китель на спине располосован, видно серое, псивое белье. К японцу подходит, косолапя, наш санинструктор, усатый, добродушный дядька, достает из сумки с красным крестом бинт, перевязывает руку, японец таращится с недоверием и страхом. Я смотрю на это с двойственным чувством: правильно, раненому надо помогать, хоть он и враг, а нашим раненым уже помогли, и сколько их, раненых, и сколько наших убитых, которым уже не надо помогать?
Как всегда, думал о своей роте: кто ранен, кто убит, а может, беда обошла стороной? Не обошла, хотя при штурме дота потерь могло быть и больше. Больше? Как будто убитого и двух раненых мало. И все — из юнцов, из забайкальского пополнения, сомневаюсь, что их целовал кто-нибудь, кроме матери. Фамилии помню, но узнать людей как следует не успел. Не успел и с ранеными попрощаться, их незамедлительно эвакуировали на санитарной — «летучке». С убитым, с Лоншаковым, попрощаться успел. Мальчика перенесли с места, где убило (не он ли, будто споткнувптись, упал в атаке?), вниз, поближе к дороге. Похоронщики — один за руки, второй за ноги — сносили сюда погибших. Чтобы захоронить без излишних церемоний. Я постоял у щуплого, не мужского тела Лоншакова, навечно запоминая удивленно раскрытые глаза, стриженый затылок, высокий чистый лоб, по которому ползала муха. Вялой рукой согнал муху и, сгорбившись, отошел. Головастиков, теперь Лоншаков, да и все ли раненые выживут? И среди них те, кого целовала только мать.
Парочка стояла на аллее ростовского парка и целовалась средь бела дня, и прохожие стеснительно, бочком, боясь помешать им, обходили влюбленных.
Одна смерть впечатляет, к множеству их, как на войне, привыкаешь? Я не привык.
После войны буду ходить по земле толчками, как слепой, от могилы к могиле, где захоронены однополчане.
Помню довоенные кладбища. На могильных фотографиях — живые, молодые лица, и было ощущение: на кладбище все вокруг мертво, а эти, на фотографиях, — живые.
Приминая зеленый лишайник на тропе, подъехали полевые кухни. Сержанты доложили мне о состоянии взводов, старшина Колбаковский — о состоянии ротного имущества, которое везут в хвосте колонны. Я выслушивал их, стегая прутиком по сапогу. Вверху раздалось курлыканье. Журавли? Я поднял голову: вороны! Каркали они не грубо, а как-то нежно, будто журавлиные клики. Да-а, журавли, Помню, над Доном они летели клиньями, курлыкали. И над Задоньем курлыкали, куда пошла в поход дворовая ребятня. В небе журавли, а на земле иные чудеса: в степи, над кустарником, на одном телеграфном проводе сидело множество сорок — трещали, сорочили, на соседнем проводе сидели вороны — каркали, будто и те, и другие проводили свои собрания. А через протоку переправлялись полевые мыши: первая держалась за коровий блин, остальные — зубами за хвост впереди плывущей, такая вот цепочка. И я всего-навсего пацан, подросток...
21 Плиев