Читаем Неизбежность. Повесть о Мирзе Фатали Ахундове полностью

Хохотали петербургские сослуживцы Ладожского — агенты Бенкендорфа, филеры-фискалы, — как удалось обвести вокруг пальца наивного поэта и его доверчивого «переписчика»: «А ну мы позволим вам пообщаться, будто мы не ведаем, тупоголовые, о вашем желании списаться!» И посылает Раевский Лермонтову записку, желая помочь, через камердинера (а бенкендорфцы начеку, ждут! и записка — им в руки! читают, хихикают, «юнцы! юнцы!..» и не таких хитрецов ловили!..): «Передай тихонько эту записку и бумагу Мишелю. Я подал записку министру. Надобно, чтобы он отвечал согласно с нею, и тогда дело кончится ничем. А если он станет говорить иначе, то может быть хуже».

Потом допрос от «самого государя». А как допрашивали!.. Ну, сознайтесь! другу вашему ничего не будет! честью клянемся! а если запретесь!! если самого государя разгневаете!!! в солдаты!.. Один жмет, другой спорит, чтоб доверие заслужить — авось сознается? аж до разрыва спорит, а потом, как не помогает, — «ну да, чего церемониться?! Штыком к стенке приткнуть, и весь разговор!..»

«Это вы рисовали?» Профиль Дубельта, начальника штаба корпуса жандармов.

«Нет, не я».

«Но нашли у вас, и стихи — ваши!»

Черновик!.. «А вы, надменные потомки!..» И рядом фамилии «надменных», «под сению закона»: Орловы, Бобринские, Воронцовы, Завадовские, Барятинские, Васильчиковы, Энгельгардты, Фредериксы. «Кем составлен?!» Можно было б добавить еще, чья-то рука поскупилась… Лермонтова на Кавказ, в Нижегородский драгунский полк, а Раевского в Олонецкую губернию. «Боже мой! И я смею роптать! Ссылка на год! А каково ему?» Иллюзия одновременной, в тридцать седьмом году, ссылки и его, и Одоевского на Кавказ. Но после двенадцати лет, после читинского и петровского острогов! Через год он вернется к себе, в свой лейб-гусарский полк, в тот свет, который еще будет льстить ему! Те, которых он поносил в стихах, эти графы, князья, бароны, будут искренне льстить. И преследовать, тоже искренне, клеветой. И обида французов: будто бранил не убийцу, а всю нацию. «Его убийца хладнокровно…» О нем ли речь? «Боже мой! и я смею роптать? и при ком! При Одоевском!»

Вдохновенье? Хорошо мыслится и работается в изгнании, в заточении и когда сражены недугом? Мы машем мечами картонными, освистанные и затоптанные горланящими шарлатанами, плясунами, танцующими на фразе: «Довольно! Хватит!» Оставим пустую и бессмысленную болтовню, эту рылеевщину, эти сумасшедшие бредни Чаадаева, политиканство Герцена и попытаемся сродниться с нашею прекрасною действительностью? Но вот уже накапливается новая боль, новый стон, в кипенье бурлим, негодуем, накаленный рев в высокостенном, с петровских времен не чищенном чугунном котле, вот-вот взорвется, и каждая рвань с осколок царь-пушки, но нет ни взрыва, ни осколка, нашелся кто-то, чуть-чуть приоткрывает крышку, чтоб вышел опасный пар и чтоб слегка поостыли страсти; изгнаны — высланы, сосланы, а там уже накапливается новая боль за поруганную честь, новый гнев за униженное достоинство и попранную человечность, в кипенье бурлим, накаленный рев в высокостенном, величество ваше, высочество ваше, чугунном котле! Кто это? Неужто Фатали?! Рано еще — он только собрался в дорогу, а она ах как длинна! Мишель?! Увы, не успеет. Или Одоевский? Озаренье в бреду лихорадки? Но не настоящий же кавказец?! Он спит, прикрыв лоб и глаза мохнатой бараньей шапкой, и во сне видит себя на почтовой станции в родной губернии, куда он добрался, чуть прихрамывая, нога прострелена, на плечах настоящая кабардинская бурка, тележка, а в нее запряжена пара верховых кляч, и он не спешит, хотя надо спешить, кто там, дома у него, остался в живых? Матери, наверно, уже нет, женой обзавестись не успел, но снится, что молода мать и ждет его невеста, он везет им разных персидских материй, рассказывает, поправляя на голове черкесскую мохнатую папаху: «Ужасные бестии, эти азиаты!» «Он мне: «Урус яман, яман!» — плохой, значит, русский, а я ему: «Урус якши, чок якши!» — очень, мол, мы хорошие».

«Эй, посторонись, встал тут на дороге!..» — Проснулся, голос Одоевского:

— Брось, что ты изводишь себя, они же вероломны! Лермонтов только что шутил, и уже забыт Кавказ, а Одоевский, ему, слава богу, жарко, скинул шинели, но может простыть, и Фатали затапливает печь, успокаивает Лермонтова:

— Не сокрушайся! Эх, юнцы, юнцы! Разве можно верить царским служакам? Впрочем, мы сами тоже поддавались обману.

— Нет, нет, я не должен был так глупо доверяться. «Ты не можешь вообразить моего отчаяния, когда я услышал, что я виной твоего несчастия… — писал Лермонтов Раевскому. — Я сначала не говорил про тебя, но потом меня допрашивали от государя: сказали, что тебе ничего не будет и что если я запрусь, то меня в солдаты… Я вспомнил бабушку и не смог. Я тебя принес в жертву ей… Что во мне происходило в эту минуту, не могу сказать, — но я уверен, что ты меня понимаешь, и прощаешь, и находишь еще достойным своей дружбы… Кто б мог ожидать!..»

— Нет, нет, дать так глупо себя обмануть!..

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже