Часть солдат принимала оружие у японцев — на пулеметы, винтовки падают пистолеты, гранаты, ножи, мечи, — часть охраняла уже обезоруженных, часть благодушествовала, развалясь под кустами, на травке. Я с ординарцем Драчевым пошел в монастырь — нанести визит вежливости. В монастыре обыск. Мигают, чадят свечки. Пахнет затхлостью, плавящимся воском, застарелым салом, потом. Узнаю: обнаружены изрядные запасы оружия, радиостанции, фотоаппараты, топографические карты, склянки с ядамп, деньги — японские, китайские, монгольские, советские. В подземелье вещевые склады: в одном — формепная одежда японских офицеров и солдат, во втором — халаты лам. Эти ламы, бритоголовые, гладкие, ухоженные, попадаются на каждом шагу. Их собирают в отдельном домике. Есть подозрение, что ламы — офицеры разведывательно-диверсионного центра. А что удивительного: вполпе могли работать под монахов. С этим разберутся уполномоченные Смерша, их хлеб. Важно, чтоб ламы не разбежались. Но ребята-особисты кладут на них глаз, а сами уполномоченные при содействии переводчиков уже допрашивают поручика, низко кланяющегося, с хлюпом втягивающего сквозь зубы воздух, — как говорят, в зпак почтения. Ну, давай, давай, втягивай. А у нас свои заботы, свой маршрут, расписанный по часам, и надо спешить в полк. Пленных отконвоируют без пас, а оружие примет трофейная команда.
— Устроили самураям маленький Сталинград! — говорит Трушин, но на этот раз бойцы не отзываются: напряжение боя ушло, расслаблены, молчаливы; бывает и по-другому: после боя появляется говорливость, возбужденность, на Западе это частенько наблюдалось. Замполиту отзывается лишь комбат:
— С каждой богадельней будем пурхаться, когда ж до Чанчуня и Мукдепа доберемся?
— Доберемся, дорогой комбат! Не унывай! Втемяшилось?
Услышав свое любимое слово из посторонних уст, капитан замирает, а потом улыбается одними глазами, похрустывает суставами пальцев. Молоденькие бойцы избегают смотреть на комбата: лицо стянуто рубцамп от ожогов, ресниц и бровей нет; я же попривык, не отворачиваюсь. Капитан приказывает провести перекличку личного состава и о потерях доложить ему. Рота выстраивается. Перекличка. Взводные докладывают мне. Но я и до их докладов знаю: потерь в роте нет, раненый один — ефрейтор Свиридов, ранение легкое. Какой-никакой бой, а потерь нет! Отлично!
Замечательно! Прекрасно! Подхожу к Егору Свиридову:
— В левую руку ранен?
— В левую, товарищ лейтенант! Да пустяк… Копчик пальца отшибло…
— Пустяк? Перевязку аккуратно сделали?
— Санинструктор индпакетом перебинтовал.
— Следи, чтоб повязка не слетела. Не загрязнить бы рапу…
А там в санчасть отправим…
— Нп в коем разе, товарищ лейтенант! Ни в какую санчасть не пойду! Оттуль переправят в госпиталь… Подумаешь, рала…
Заживет… Меня одно заботит: как на аккордеоне играть буду?
— Нынче не до игрушек, заживет — будешь наяривать! — говорю я, всматриваясь в побледневшее лицо Свиридова.
Иду вдоль строя, вглядываясь в солдат, прежде всего в молодых, необстрелянных. Шалишь, теперь обстреляны. И — жпвы!
Мои солдаты целы! Мне известно: в батальоне есть убитые и тяжело раненные. Но горечь глушится радостью: мои, мои живы.
Щадящая пока война. По крайней мере первую роту пока гцадпт. Ну, а воевали мои солдатики недурно. Нормально воевали.
Не струсили и юнцы. Может быть, и потому, что рядышком были ветераны, которых вряд ли чем испугаешь…
Комбаты по рациям докладывают своим начальникам о взятии монастыря. Подвозят обед мотострелкам. Его по-братски делят на оба батальона: хоть немного, да попили чайку и перекусили. Теперь и поваляться в самый раз, поджидаючп "студебеккеры".
Первыми увозят раненых. Их бережно подсаживают пли вносят на носилках в санитарные «летучки». Ребята поранены, но жить будут. Хотя некоторые станут инвалидами. Да-а, не очень весела ты. жизнь инвалидная. Если добавить, что безрукому либо безногому стукнуло всего-то восемнадцать.
Потом машины приходят за мотострелкамп. Они сноровисто рассаживаются по кузовам, трещат мотоциклы. Комбаты обнимаются — прямо-таки сдружились, хлопают друг друга по спинам. Майор залезает в кабину, машет фуражкой. Мотострелки увозят с собой и своих убитых. А мы увозим своих. К нам в кузов кладут два завернутых в плащ-палатки тела. Они у моих ног, и, когда машину встряхивает на вымоинах, я поддерживаю тела, чтобы не скатывались. "Чтоб им было покойно", — думаю я, а под пальцами человеческая плоть, совсем недавно бывшая живою. Взводные, Иванов и Петров, едут в кабинах, я уступил свое место возле шофера Егору Свиридову. Уступил? Заставил: Егорша артачился, взмахивал забинтованной кистью. Героя изображал.
Я прицыкнул, и он полез на подножку.
Наверное, так оно должно — чтоб я ехал вместе с погибшими.
Кто они, знакомы ли мне? Скорей всего незнакомы: свою бы роту юлком запомнить. Лица же лежащих у ног я не запомню и теперь: не решаюсь отвернуть край плащ-палатки. Нет, война щадит не всех. Война уже показывает себя. И еще покажет. Как мечталось проехать на машине, дав отпуск натруженным ногам!