Как сказал отец, так и сделал. Отвёз в Москву, тётка к господам Петушковым определила, положили они мне восемь рублёв жалованья, ну и зажила я ничего себе, господа были хорошие, пожаловаться не могу, а вот только тут-то и приключилось. Познакомилась я на Тверском бульваре с одним солдатиком-драгуном, очень обходительный, и личность такая пригожая, одним словом, можно сказать, кавалер. Он и так, он и сяк – и леденцами угостит, и лимонадом попотчует. Да что тут скрывать – не устояла… А там и началась беда. Я хоть и виду не подаю, скрываю как могу, а только на восьмом месяце не то что хозяева, а и младенец поймёт. Ну, конечно, барыня обиделись и прогнали. Куда деваться? Отца, известно дело, и след простыл. Было у меня к тому времени скоплено 16 целковых, да кой-какое бельишко, да платьишко, и всё тут. Однако приютила меня божья старушка из повивальных бабок, я у неё и родила сынишку. Колькой окрестили. Чуть оправилась, кинулась места искать, да где там, с ребёнком никто не берёт. Билась я, билась, а толку нетути. Измаялась, хоть в петлю полезай. Тут бабушка меня и надоумила: «Ты, – грит, – нанимайся одна, без ребёнка, а Кольку у меня оставь. Пристроишься на место и будешь мне за него 3 целковых в месяц уплачивать, а я за ним, не бойся, понаблюдаю». Так я и сделала и в скором времени поступила к купцам Михайловым, где и жила до сегодня. А только, сами понимаете, какие деньги – восемь рублей. И в деревню послать нужно, опять же и на себя – то козловые сапожки, то юбчёнку, ведь как-никак столица – в лаптях не пойдёшь. Короче говоря, трудно мне стало за Кольку по трёшке вносить. Около года платила, а там месяц прошёл, и приходит она к нам на кухню. «Вот что, – грит, – если ты, такая-этакая, мне всех денег не заплотишь, то я проберусь к твоей барыне, всё как есть расскажу, а она тебя, гулящую, и дня держать не станет. Вот тебе, – говорит, – три дня сроку, и чтобы всё до копейки было уплочено. Плати за 5 месяцев 15 рублей и забирай своего щенка ко всем собакам».
Поплакала я, поплакала, ночь не проспала, вижу, по-хорошему ничего не выйдет, бабка злющая, не пожалеет, и не то что Кольку выбросит, а и я с ним на улице окажусь. Расхает меня ведьма по Москве, а там и до деревни дойдёт, сраму-то, сраму не оберёшься. Отпросилась я у барыни на часок-другой со двора и направилась к сыну. Погода нонче, сами изволите видеть, лютая, морозище эвона какой завернул. Пришла, даю ей три рубля, остальные, Христа ради, прошу обождать. «Ладно, – говорит, – обожду маленько, а только дитю свою, как хочешь, забирай».
Взяла я Кольку, завернула вот в этот байковый платок и, выйдя на улицу, направилась к Кремлю к Москве-реке. Ветер так и завывает, Колька в платке дрожит. «Что, – думаю, – родимый, холодно? А каково-то подо льдом в воде-то будет?»
И захотелось мне напоследях побаловать сыночка. Зашла в лавчонку и за копейку купила пряничного петуха. Добрались мы наконец и до реки. Уже смеркаться стало. Тут мороз ещё лютее затрещал. А Колька мой, будто чуя скорую кончину, вдруг горько заплакал. Сунула я ему пряник, заткнись, мол, и стала спускаться на лёд. Огляделась кругом, будто никого. Отошла от берега шагов тридцать, вижу не то прорубь, не то полынья, подошла к ней, перекрестила Кольку, поцеловала, встала на колени и хотела уже в воду сунуть, как вдруг опомнилась: а платок-то ведь байковый! Два с полтиной заплочено, не погибать же ему зря? Развернула Кольку, прижала голенького к груди, прости, мол, меня, окаянную, да что поделаешь, такова уж твоя планида. Зажмурилась, да и отпустила мальчишку. А он вдруг, сердешный, впервой как закричит: «Мама! Мама!» Да таким голосом, будто укоряет. Как услышала я, ажно в сердце всё перевернулось. Кинулась было, хотела схватить, вытащить, да где там, евоная ручонка сорвалась с края склизкого льда, и ушёл он под воду, пустив пузыри. Ударили в колокол у Ивана Великого. Стало быть, преставился Ангел Божий… Не шелохнувшись, стояла я у проруби, в тёмную воду глядючи, как вдруг меня сзади кто-то схватил. Оглянулась – так и обмерла, вижу, господин городовой: «Ты это что тут такая рассякая детей топить вздумала? А ну-ка за мной марш, там начальство разберёт». И он привёл меня сюда.
Месяца через полтора состоялся суд. Прокурор на нём метал громы, признавая Катерину ярким типом Ломброзо[91]
. Казённый защитник, впадая в противоположную крайность, пытался уверить присяжных в наличии душевных мук, раздирающих совесть подсудимой, бесконечно говорил о «кровавых мальчиках в глазах» и т. д.