К этим сюрреалистическим состояниям, выводящим субъект на иной бытийственный уровень, Бунин относит не только сновидения, мечты, фантазию, но также и память, «сон прошлого» («сон прошлого, которым до могилы будет жить моя душа», М. V. 88). О родстве сна и памяти Бунин интересно говорит в первой редакции рассказа «Скарабеи»: «В сущности, это был не сон, – это было необыкновенно точное и живое воспоминание об одном из моих давних посещений Булакского музея. Или нет, даже и не воспоминание, а нечто совсем иное, истинно непостижимое: во сне я пережил один из моих прошлых дней, во сне этот день повторился, был, существовал в мире снова еще раз. Я совершенно, совершенно забыл о нем, этом дне. Но он где-то таился, пребывал в полной целостности и сохранности. И вот внезапно, без всякого моего желания и ведома, воскрес, проявился…» (М. V. 518). Еще сложнее это переплетение сна и памяти дается в рассказе «Именины»: давний праздник именин в старинной усадьбе вспоминается и снится одновременно, он ощущается в глубине подсознания как сон прошлого, а «я» оказывается одновременно и действующим лицом и зрителем: «И я тоже в усадьбе, в доме, за обедом, но вместе с тем, я весь этот день, усадьбу, гостей и даже себя самого только вижу: чувствую себя вне всего, вне жизни». И не только себя: «Оказывается, не я один вне всего, вне жизни: все, окружающие меня, тоже вне ее, хотя они и двигаются, пьют, едят, говорят, смеются. <…> Я чувствую страшную давность, древность всего того, что я вижу, в чем я участвую в этот роковой, ни на что не похожий (и настоящий, и вместе с тем такой давний) именинный день» (М. V. 141–142). Сочетание сна, памяти и бреда мы находим в удивительном рассказе дурочки Глаши («Полуденный жар»): «А я убогая, глупая свое думаю, свое вспоминаю, как меня хоронили» (М. VII. 333).
К этим странным, полубессознательным, но таким глубоким моментам бытия относится и погружение в стихию музыки (да и всякого подлинно большого искусства вообще – «творческие сны»). Вот в горном селении под «чарующие и странные» звуки роговой дудки танцуют два подростка, «пристально глядя в глаза друг другу, положив руки друг другу на плечи». Как зачарованные. «Куда, в какую райскую пропасть устремлен их напряженный, радостный, остановившийся взгляд?» (М. V. 420). И сам сон есть тоже творческий акт: «Как можно видеть во сне того, кого никогда не видел в жизни? Ведь только Бог творит из ничего» (М. V. 97).
Сегодня одним из приемов преодоления условности искусства стало изображение «театра в театре», «кино в кино». Бунин дает нам «рассказ в рассказе». Герой рассказа «В некотором царстве», прочтя чью-то телеграмму, воображает себе чужую жизнь, сочиняет целый рассказ. В черновике эта фантазия носила эротический характер. Там всё разрешается «восторгом последней любовной близости. Только для этой секунды создало во сне мое воображение всю эту зимнюю русскую дорогу, тройку, сани, снега…»591
. Затем Бунин убрал этот фрейдистский мотив, как обеднявший замысел и уводящий в сторону. Главное здесь другое: утверждение, что фантазия часто реальнее самой жизни. («Где грань между моей действительностью и моим воображением, которое есть ведь тоже действительность, нечто несомненно существующее?» – эту мысль Бунин повторяет неустанно, см. например, М. VI. 305, или М. V. 305.) Влюбленность Ивлева в выдуманную им племянницу «во сто крат острее даже всего того, что он когда-либо испытывал в пору самой ранней молодости» (М. V. ио). И поскольку острота этого чувства есть несомненная реальность, «никакой разум никогда не убедит его, будто нет и не было в мире этой черноглазой племянницы» (М. V. ио). Это же чувство испытывает и читатель, когда читает рассказ Бунина «Поздний час». Бунин совершает там воображаемое путешествие в Россию, в места своей молодости. И эта его фантазия, материализованная силой искусства, становится для нас неопровержимой реальностью, совершившимся фактом, не менее достоверным, чем любое действительное событие.Таким образом обычные представления о «субъекте» и о «реальности» оказываются недействительными в применении к бунинскому творчеству, Бунин знает иную реальность, более глубокую, или во всяком случае, более интересную, и иную субъективность.
Сон ощущается как бесспорная реальность, а сама реальность – как сон, полный таинственности. В рассказе «Зимний сон» переход от яви ко сну дан так незаметно, что читатель должен сам установить, в какой именно момент кончается реальность и начинается сон. А кто не очень догадлив, поймет это лишь из самой последней фразы рассказа, уже явно фантастической: «Теперь они неслись в Гренландию».