Рассказ «Косцы», один из первых, написанных Буниным в эмиграции (ноябрь 1921 г.) – это восторженный гимн былой России, ее богатырской мощи и удали, ее прошлой славе и богатству, ее красоте, поэзии ее древней души, но это и плачь о ее гибели.
Эту гибель в «Странствиях» Бунин изображает немногими лаконичными деталями, рисующими советскую жизнь (новая жизнь, как мы уже замечали, показывается «от противного»). Первый очерк напоминает своим антуражем знаменитую «Пещеру» Замятина, а в восьмом очерке «Странствий» Бунин дает образ нового «гомо советикуса»595
. И контрастом к нему – последние редкие представители уже уходящей в прошлое породы, как например, два рослых монаха, «’’один здоровый мужик в гимнастерке’’ <…>, другой в рясе – круглоликий красавец Алеша Попович с шелковистой каштановой бородкой <…>. Всё еще Русь, Русь. Но уже на исходе, на исходе»596.Революция, самая радикальная и самая разрушительная в истории, уничтожила не только старый общественный строй, но даже самую ткань жизни как таковую. «Такого крушения, такой перемены лица земли за какие-нибудь пять лет в истории не бывало», – говорит Бунин в «Несрочной весне»597
. Вместе с разрушением всех устоев уходит из жизни и красота, которая всегда была для Бунина выражением самой сути жизни, свидетельством подлинности, и отсутствие красоты в его глазах есть самый первый признак безжизненности.Эту же тоску по разрушенной красоте мы находим и в книгах, писавшихся в те же годы в самой России (например, в «Красном дереве» Пильняка или в романе Пантелеймона Романова «Товарищ Кисляков», обе книги были сразу же запрещены советской цензурой. У Романова о типе новых людей, новых хозяев жизни, говорится: «Он совершенно не понимал красоты и не считал ее социально нужным элементом»598
). ИУшедшее прошлое представляется более живым, нежели текущее настоящее, в прошлом больше «живой жизни». «Ухожу в ”элизей минувшего’’, как бы в некий сон, блистающий подобием той яркой и разительно
Живое прошлое – мертвое настоящее, на этом контрасте строятся бунинские рассказы.
Бунин воскрешает в них уют, благообразие, красоту и поэзию старой Москвы, яркий колорит прежнего быта – купеческого, дворянского, крестьянского, – изобилие и богатство базаров, торговых рядов, магазинов (одна из многих причин, почему Бунина сегодня читают с такой жадностью в России: ведь спрятаны в спецхран, как опаснейшая литература, даже каталоги Елисеевского магазина!). Бунин с любовью отдается этому художественному воскрешению, видя в нем свою историческую миссию.
В 1919 году, еще в России, он записывает в дневнике: «Наши дети, внуки не будут в состоянии даже представить себе ту Россию, в которой мы когда-то (то есть вчера) жили, которую мы не ценили, не понимали, – всю эту мощь, сложность, богатство, счастье…»601
[21].В эмиграции Бунин снова возвращается к проблеме русской души и русской истории, и опять дает оба контрастных типа русского мужика («Русь и Чудь»). Первый – в рассказах «Косцы», «Святитель», «Лапти», «Сказки», «Божье древо», «Марья», «Русь», «Паломница», «Ловчий». Второй – в сказке «О дураке Емеле» («Моя думка одна – себя не трудить, а на свете послаже пожить»), в рассказах «Обуза», «Журавли», «Летний день» и особенно в рассказе «Илюшка» (Илюшка «без малейшего хвастовства, совершенно простосердечно сознается, что за сто целковых мог бы кого угодно удавить <…>, только со своей деревни не стал бы давить. Своего, понятно, жалко…»602
.)«Русь» с недоверием и тревогой смотрит на приближающуюся революцию: «У нашего (мужика) в голове мухи кипят, и настроить его на всякий скандал трынки не стоит» (М. V. 347) – замечает один из дельных мужиков. А когда революция пришла, «Русь» встречает ее с негодованием: «Что с дурацкой головы не выдумают! Какое это распоряжение? Это что ж – чтоб птица плавала, а рыба летала? Это, значит, притеснять? Нет, тут хорошего никогда не будет. Они сволочи, измываться хочут» (М. V. 311). Крестьянских послереволюционных восстаний против советской власти Бунин не видел. Он показывает нам лишь, что «праздник» миновал, разгул и своеволие революции сменились опять ненавистными буднями, еще более тоскливыми, чем прежние, в которых томится несбывшимися мечтами «чудь».