«Устами Буниных»[26]
«Очень странно, но мы невольны в своих думах» – эта фраза Бунина может казаться банальной, если не знать, к кому она обращена, но если мы знаем, что это фраза из дневника и обращена она к самому себе, то она неожиданно преображается и становится бездонной.
Само слово дневник стало сегодня архаичным (если не считать, разумеется, его употребления с выхолощенным прикладным смыслом в деловых словосочетаниях, попадающихся в mass media). Люди перестали писать дневники, когда внутренняя жизнь утратила свою интенсивность и когда всё, что происходит с нами и внутри нас перестало казаться серьезным. Термин самопознание сегодня применим лишь в приложении к Бердяеву и вне этого контекста кажется чуть ли не чудачеством. В наше время у людей лишь в экстремальной ситуации и на краю гибели рождается эта потребность вопрошать себя наедине с чистым листом бумаги в усилиях понять ускользающее, выразить невыраженное, зафиксировать достойное внимания. И тогда нам остаются в наследство и в назидание захватывающие страницы дневника Анны Франк или Нины Луговской[27]
.Рассуждения сегодняшних литературоведов об исчезновении субъекта дискурса и о непреодолимой границе между «я» пишущим и «я» живущим показались бы, вероятно, Бунину несерьезной болтовней. И действительно, проникновенное звучание этого чистого голоса настраивает нас на совершенно иной лад. Предельная серьезность вопрошания, острота страдания и чистота помысла ставят нас лицом к лицу с живым Буниным, таким, каким он был, а не «казался», и дают ощутить живую пульсацию его личности.
Закончив рассказ «Господин из Сан-Франциско», он записывает в дневнике: «Плакал, пиша конец». Кто плакал? «Субъект повествования»?
Три тома книги «Устами Буниных», состоящей из дневников Ивана Алексеевича Бунина и Веры Николаевны Муромцевой- Буниной, были изданы в конце семидесятых – начале восьмидесятых годов «Посевом» во Франкфурте-на-Майне, и были доступны лишь русским читателям за рубежом[28]
.Это издание дневников под редакцией Милицы Грин, которая долгое время была хранительницей архива Бунина и которая провела неизбежные, к сожалению, в такого рода публикациях сокращения и отбор, было плодом долгого, кропотливого и любовного труда этой женщины, которой все мы должны быть бесконечно благодарны. Какой это кропотливый труд, кстати говоря, я мог сам убедиться, читая в архиве некоторые страницы дневников Бунина – почерк у него не легкий, а выцветшие от времени чернила на некоторых страницах очень бледны и едва различимы. Иногда приходится просидеть битый час, чтобы расшифровать и прочесть одну единственную страницу.
Теперь переиздание этих томов возвращает бунинские записи на родину[29]
, и надо думать – в благоприятный для этого момент, ибо интерес к литературным фикциям сейчас угасает и возрастает, напротив, интерес к документу и к факту.Никакой разговор о Бунине сегодня не возможен без знания его дневников, раскрывающих многие неясные места в его творчестве, уточняющих то, о чем мы только догадывались или опровергающих несостоятельные гипотезы. Здесь мы находим и описания многих людей, которых Бунин наблюдал и над которыми размышлял и которые стали прототипами его персонажей, иногда неожиданно и странно преображенными. Находим рассказы о фактах, его поразивших и нашедших отражение в его произведениях. Находим размышления, давшие толчок к новому творчеству.
Особенно интересны записи периода создания повести «Деревня», вызвавшей скандал в русском обществе и поставившей Бунина в центре всеобщего внимания. Многочисленные заготовки показывают, как пристально Бунин наблюдал русскую деревню и как много размышлял над ней. Читаем в дневнике: «Я пишу (в повести. –
Публикацией «Деревни» Бунин мужественно пошел против общего мнения и против укоренившихся мифов. С такой же страстью обличает он в своем дневнике и русскую интеллигенцию (в том смысле этого слова, который стал общепринятым после сборника «Вехи»). С яростью пишет он о «либеральной лжи» так называемой «любви к народу». «Все выдуманные чувства, которыми жило несколько поколений» – пишет он. И что такое этот «народ», наихудшая из абстракций? Но предметом изображения в своем искусстве он интеллигенцию не сделал. Вероятно, не счел достойным, ибо любил живую жизнь и ненавидел искусственность. До сатиры же он никогда не опускался, считая ее тоже выхолащиванием жизни.