Ильина он нашел у главного инженера. Усанков вошел без стука. Они стояли у окна. Лицо, лоб у главного инженера были в красных пятнах.
— Кто там? Нельзя, — сказал Ильин.
Усанков не обратил на это внимания. Тогда Ильин подошел, взял его под руку, вывел из кабинета. Они спустились вниз. Ильин посмотрел на часы.
— Мне в Спасскую церковь надо, — сказал он.
Усанков не удивился.
— Я тебя провожу.
Шли молча, быстро, через какие-то проходные дворы, разрытые проулки. Две молодые цыганки закричали им со смехом: «Сергей, иди ко мне скорей!» По бульвару шествовала процессия старух с собачками.
Усанков никогда не понимал этот город. Во всех остальных городах он чувствовал себя столичным жителем, всюду царила провинциальность; ленинградцы тоже при всем их гоноре плохо разбирались в движениях Власти, но провинциальной жажды быть в курсе, все знать, приобщаться не было. Каким-то образом они уберегли независимость.
Старинные дома, обшарпанные, в ржавых подтеках, сохраняли былую красоту. Черты былого можно было заметить в балконных перилах, в кованом узоре поломанных ворот, где-то под крышей выступали остатки герба, облупленные львиные головы. Бывая в Ленинграде, Усанков ощущал какой-то упрек. Вот и сейчас, шагая за Ильиным по площади к белому раскидистому собору с зелеными куполами, отгороженному странной оградой из пушек и цепей, он испытывал смутную виноватость перед этим городом, перед высокомерной его красотой, недоступностью. В сущности, Усанков всегда оставался здесь чужим. Нигде не был чужим, а здесь был, здесь ощущал себя деревенщиной.
На паперти перед ними невесть откуда появился сухонький сгорбленный старичок в зеленом вельветовом пиджачке. Вид у него был обтрепанный, как у той нищей братии, что побиралась у входа. Отличали его толстые очки и бесшумная легкость, невесомость. Ильин почтительно поздоровался с ним за руку, представил как Альберта Анисимовича. Усанков назвал себя, буркнул фамилию, но старичок сказал дребезжаще:
— Весьма приятно, Игорь Андреевич, — и церемонно наклонил голову в беленьком пуху.
Усанков слушал, как они заговорили о каком-то Витяеве, который посылал фотографию с портрета какого-то Немировского. Ильин удивлялся и радовался тому, что это Витяев, нетерпеливо развязывал папку, где была фотография, никак не мог справиться с тесемками, а открыв, испуганно застыл.
— Ему тут лет тридцать, — обратился он к Альберту Анисимовичу неуверенно.
— Думаю, это перед кампанией.
Потом Ильин протянул фотографию Усанкову. В овале резной рамы был портрет офицера с крохотными усиками и длинными курчавыми бакенбардами. Выгнутые тонкие брови придавали его лицу наивность и мягкость.
— По-твоему, похож? На меня?
Усанков смотрел то на портрет, то на Ильина — те же вздернутые губы, тот же нос, пытался вспомнить, каким был Ильин лет двадцать назад, двадцать с лишним, когда они познакомились. Они сидели в номере у Тимофеева, шикарный был номер-люкс с тиснеными обоями, они трепались, пели песни, а Ильин распевал частушки срамные, а кроме того, они ругали Клячко… Бог ты мой, уже тогда был Клячко! Министры сменились трижды, Тимофеева похоронили, а Клячко сносу нет.
— Ничего общего, — ожесточенно сказал Усанков. — Не похож, не та порода. Какой из тебя гусар!
— Нет, ты сравни.
— Сравниваю. У тебя брюшко, у тебя плешь, сутулый, куда вы, папаша, лезете? А в те годы ты совсем был тюха-матюха. Это теперь поднабрался номенклатуры.
— Врешь ты все, — сказал Ильин. — А как по-вашему, Альберт Анисимович?
— Смотря какое сходство вы ищете, — помолчав, неохотно ответил старик. — Все люди, да всяк человек сам по себе.
— Вы, папаша, напрасно эту тему раздуваете, — сказал Усанков угрожающе. — С какой целью?
Альберт Анисимович слушал его, склонив голову, изображая робость и послушание, однако глазки его посматривали из-под бровей с насмешливым интересом.
— Ищет человек, спрашивает, вот я и осмелился дорогу показать. Хотя и предупреждал.
— Куда показываете? Куда? Да и почему берете на себя? Какой из вас указчик? — уже совсем грубо одернул его Усанков.
Тогда старик отступил в сторону, галантно махнул рукой, поклонился, как бы уступая путь.
— Не могу перечить вам, тем более вы лицезрели поручика самолично…
— …Допустим, нарушали законы, — вдруг заговорил Ильин, — продолжая всматриваться в портрет. — Подлейшим образом проникли, враньем, обманом и прикончили. Все на лжи было. Позор. Согласен. Возникает другой вопрос: почему на Сталина ни одного покушения не было? Никого не нашлось. С собой кончали от ужаса, от стыда. Стрелялись. От страха. А на диктатора руку не осмеливались поднять. На царя, помазанника божьего не побоялись. Правда, скопом навалились. И то стыдно, и это опасно, — он говорил негромко, словно бы сам с собой. — Что ж это — ни одной души отчаянной, чтобы восстать…
— Дошло! Добралось! — воскликнул Альберт Анисимович. — Правильно. Всякому своя пора должна быть стыднее. Ведь и в Ленина несколько раз стреляли. А как же… Резонно. Война. Резон! Из гвардии в гарнизон! А потом дошли до рабства подлого.