Протяжно гудит «мой» паровоз. Я уже знаю его голос – зычный, ревущий, добрый. Я слышу, как он пускает пары, а потом начинает отфыркиваться. А потом я слышу, как к моему бункеру подбегают немцы, что-то говорят друг другу, смеются и бьют железом по железу. Так бывает перед отправлением. Но вот «мой» паровоз гудит еще протяжнее, лязгают буфера, проходит по всему составу толчок, но я его только слышу, а совсем не чувствую. Состав уходит, а мой бункер остается на путях. Я холодею: значит, сейчас начнется разгрузка. Это будет очень весело, если немцы откопают меня вместе с углем.
Я лежу, превратившись в слух. Собственно, сейчас это уже и необязательно. Сейчас от меня ничего не зависит. Повезет – дождусь ночи и тогда убегу. Не повезет – начнут разгрузку днем. Так что можно не напрягаться. Легко сказать – «не напрягаться». Я ничего не могу с собой поделать. Как я ни уговариваю себя, ничего не помогает. Я вздрагиваю при каждом звуке и злюсь на весь мир, ощущая полное бессилие.
Говорят, что от любви до ненависти – один шаг. По-видимому, это очень правильно, потому что полярные понятия чаще сближаются, нежели спокойно-нейтральные. Вот и сейчас я провел в неимоверном напряжении часа три, не меньше. А потом, совсем незаметно, уснул. Максимальное напряжение и сон. Полярность? Да. А – ведь совсем рядом.
Какие идиотские сны снятся свободному человеку! В лагере-то мне снились велосипедные гонки. Я понимал, отчего они снились. Немцы все время гоняют нас, все время орут и держат в напряжении. Ну вот и во сне виделись страшные гонки, в сверхбыстром темпе. И все гонщики разбивались в конце концов, а я орал, просыпался и будил товарищей по нарам. А сейчас мне снились запахи: сначала – полей, потом – реки, а потом – соснового леса. Сосновый лес имел точно такой же запах, как и море. Ничто так не близко, как сосны и море.
– Шнель! Шнель! Арбайтен!
Я не сплю. Я уже давно не сплю. Мои глаза широко раскрыты. Я вижу уголь. Он теперь блестит под солнцем, потому что снег растаял. Здесь даже в ноябре днем теплое солнце. Я вытираю испарину со лба. Я улыбаюсь и чувствую, как дрожит лицо. Значит, эти немецкие команды мне только приснились, будь они прокляты.
– Шнель! Шнель!
Всё во мне замирает.
Я слышу, как гремит что-то совсем рядом. А потом слышу голоса:
– Уголек-то у них дрянной, бурый.
Русская речь. Всё ясно. Это тоже пленные. Значит, отцепили несколько вагонов. И они разгружают тот, что рядом с моим. Примерно часа полтора они будут разгружать его. Значит, у меня полтора часа свободы. Не так уж мало. За это время я могу подумать о чем-нибудь хорошем. Хотя и в лагере думаешь только о хорошем. Даже больше, чем на свободе, потому что здесь, на свободе, хорошее куда более доступно, а о доступном не так много думают.
Я слышу, как рядом начинает выть собака. Потом еще несколько. Немцы смеются. Пленные работают молча. Собаки воют все громче.
«Что это они? – думаю я. – Неужели учуяли меня? Не может быть. Они не могут учуять меня через железо».
И вдруг – сирена. Она ревет протяжно, сначала не очень громко, а потом все яростнее и отрешеннее.
– Ахтунг! – орут немцы. – Ин колоннен!
Я слышу топот десятка колодок. Они уводят людей, боятся, что пленные разбегутся во время бомбежки.
– Сейчас дадут герману, – слышу я голоса людей, – мать его так…
Это пленные первых месяцев войны. Тогда все называли немцев «германами». Потом стали называть – «гансами». И только в начале сорок второго по-настоящему укоренилось – «фрицы». Те пленные, которые поступали к нам из-под Харькова, после весеннего наступления сорок второго года, называли немцев не иначе, как «фрицы». Другого определения они не признавали.
Собаки теперь лают где-то далеко, а потом я вовсе перестаю их слышать из-за сирены. И вдруг наступает тишина – мертвая, не нарушаемая ни одним звуком.
«Ну что же они? – думаю я. – Давайте, ребята! Бомбите их часов пять, до вечера. Тогда я смоюсь отсюда, ребята! Летите, братцы, пожалуйста, только поскорее, и не очень торопитесь отбомбиться, а то фашисты снова пригонят наших ребят на разгрузку, и тогда мне кранты…»
В детстве я любил делать из пластилина танки, самолеты и конницу. Особенно мне нравилось делать самолеты, вооружать их пластилиновыми бомбами и потом сбивать пластилиновыми снарядами, чтобы не дать им бомбить «мирные города», сделанные из спичечных коробков.
И вот я вижу над собой штук десять самолетов. Они кажутся мне куда меньше, чем мои игрушечные. Они – точки в небе. Точки превращаются в кляксы, кляксы – в жуков, жуки – в коршунов, а уже коршуны становятся самолетами. Трещат выстрелы. Вокруг самолетов, которые идут в пике, взбухают белые нарывчики взрывов. Самолеты теперь огромны, я боюсь за них, они не смогут выйти из пике, они влезут в землю, как нож в масло. Они ревут и визжат, эти огромные машины, они ревом своим перекрывают все звуки на земле и словно отталкивают от себя землю – испуганную и маленькую, как женщина.