Я вижу, как из-под крыльев отваливаются черные точки. Потом они становятся цветными карандашами, потому что ярко светит солнце и делает все на земле разноцветным и веселым. Эти карандаши летят на землю плашмя, а потом исчезают из глаз – так стремительно они несутся к земле, а самолеты, сбросившие их, теперь все белые, потому что я вижу их акульи животы.
А потом я ничего не могу видеть, потому что вокруг все начинает рваться, становиться черным и красным, трястись, визжать и раскачиваться.
Я не мог точно сосчитать, сколько раз самолеты заходили в пике. Я потом оглох и почти ослеп от этого грохочущего рева вокруг.
«А если сейчас? – думаю я, и мне становится весело. – Они ничего сейчас не смогут сделать, даже если и увидят меня».
Надо сейчас бежать. Я поднимаюсь и осторожно выглядываю из своего бункера, подтянувшись на руках. Я вижу горящие составы, разбитую станцию, а вдали – трубы заводов. А в километре, не меньше, – лес, а еще дальше, за лесом, – синие горы.
Пламя вокруг. Взрывы и молчание. Тишина и рев.
Я переваливаюсь через стенку бункера, прыгаю вниз, падаю, расшибаю в кровь колено и бегу к лесу. Я спотыкаюсь о рельсы. Надо мной – самолеты. Их много. Они снова перестраиваются, чтобы заходить в пике.
«Чего я боюсь? – думаю я. – Сейчас я тут ничего не боюсь. Сейчас боятся немцы».
Я останавливаюсь, смотрю по сторонам и иду через пути. Спокойно, не торопясь. Не надо сейчас бежать. Мне некого бояться. Пусть сейчас боятся немцы. Это только начало. Немцы! Бойтесь!
Мне казалось, что я иду строго на восток. Даже не знаю, почему я был так убежден в этом. Теперь, когда я быстро шел, меня все сильнее знобило. Но я понимал, что ни в коем случае нельзя останавливаться или ломать темп, который я взял с самого начала, как только углубился в лес.
«Ночью разложу костер, – думал я, – обязательно большой, из еловых веток, и отогреюсь как следует. Сначала спину, потом грудь и бока. Озноб пройдет, и все будет в порядке».
Сначала я не думал о том, что у меня нет спичек и никакой костер я разложить без них не смогу. Но чем дальше я шел, тем явственнее понимал, что костра не будет. Тогда я стал уговаривать себя, что смогу добыть искру трением.
«Найду сухой бересты и буду сильно тереть ее друг о дружку. Появится дым. Сначала он будет синим, а потом, постепенно, станет серым, голубым, белым, вовсе исчезнет и появится огонь, – так думал я и быстро шел к востоку. – Только надо все время идти, не задерживаясь ни на минуту».
К вечеру я вышел к шоссе. По бетонной широкой автостраде проносились машины: я слышал, как противно визжали шины, когда шофер входил в вираж. Я лег в кустарник, чтобы дождаться темноты. Лег – и сразу впал в забытье.
Наверное, я пролежал в кустах часа два, потому что, когда открыл глаза, уже стемнело. Меня всего било. Только зубы были стиснуты так сильно, что я никак не мог разлепить рта. Казалось, что если я сейчас же не поднимусь, то уж вообще не поднимусь никогда.
Я стал кататься по земле, чтобы унять противную, слабую дрожь и хоть немного согреться. Я поднялся, но меня по-прежнему всего било, и рот не открывался, потому что зубы будто срослись и стали единым целым.
Я уже не очень-то понимал, куда иду. Только когда я увидел вокруг себя красивые одноэтажные дома, то понял, что забрел в деревню. Я не испугался. Просто испуг уже не доходил до меня из-за холода, из-за того, что всего било, и еще из-за того, что живот стал прирастать к спине.
Сейчас меня вел уже не разум, а инстинкт. Я не отдавал себе отчета, почему сошел с шоссе и перебрался на тротуар, я не отдавал отчета в том, почему сбросил вторую колодку, которая гремела, и шел босиком. Разум теперь подчинился инстинктам.
И вдруг меня что-то толкнуло в грудь. В двух метрах от себя я увидел человека в теплой куртке, в ботинках и охотничьей шляпе с пером. У его ног стояли банки консервов, построенные пирамидой, а над головой на веревках висели окорока, колбасы и гирлянды сосисок.
И тут инстинкт пропал – я снова ощутил всего себя дрожащим, голодным, еле стоящим на ногах. Я видел еду, куртку, ботинки и понимал, что в этом – мое спасение. Только позже я понял, что человек за стеклом – фарфоровый. Манекен. Но это я понял уже после. Сначала мне было безразлично – живой он или фарфоровый. Я видел еду, а уже потом человека.
«Магазин, – думал я спокойно и трезво. – Говорят, что немцы честная нация и у них нет воров. Честная? Просто в стране бандитов не может быть воров. Вор у вора не ворует. Хотя это все бред собачий. Мне надо думать о другом. Почему я думаю о ворах? Я, наверное, думаю о ворах для того, чтобы потом прийти к сторожам. Если у них нет воров, то, значит, и сторожей тоже нет. А если нет сторожей, тогда я смогу залезть в магазин».
Я понимаю, что разбить стекло – значит загубить все дело. Но больше всего мне хочется разбить стекло и раздеть этого фарфорового болвана, который не знает, что такое холод.