Двадцать два… Почти как в первый побег! Сколько же я раз там отсчитывал шаги и минуты, как я перепроверял себя – а все равно ошибся. Идиотский характер. Сейчас, когда надо собраться в комок и быть готовым к последнему броску, я лежу в теплом кустарнике, который пахнет прогретой хвоей и утренним солнцем. Ночью особенно отчетливы утренние запахи в природе, а утром, наоборот, ночные. Утром на полях роса, и на берегах рек прохлада, и в лесу гулко и по-ночному тревожно. А ночью вода в реках, как парное молоко, и травы теплые.
Пожалуй – пора. Я хочу подняться, но не могу. Не могу я оторваться от теплой земли, и от трав, и от колючих веток кустарника. Я не могу этого сделать, потому что понимаю: если сейчас провал, то, значит, это мой последний провал. Знаю, что никогда нельзя думать о плохом, если идешь на рисковое дело. Одно – знать, другое – мочь. А ну! Прожектор только что выключили. Пошли! Я поднимаюсь и иду через пограничную полосу. Мои шаги кажутся мне грохотом, бомбежкой, артиллерийской канонадой. Как только их не слышат пограничники?! Ну что же они не начинают орать своими собачьими голосами?! Видите, я иду через пограничную полосу?! Разве вам не видно, как я иду?! Вот черт, им не видно, как я перехожу границу!
И вдруг – будто выстрелили по мне! Это прожектор! Он втыкается своим голубым немецким глазом в черную пустоту просеки. Он врубается в черную пустоту просеки позади меня. Но я в лесу, я на той стороне, я уже не в Германии…
Мне трудно идти. Всего-ничего прошел, а так трудно идти, будто отмахал уже километров тридцать, как в тот, в прошлый побег. В ногах свинец, и голова кружится, и все время хочется зевать. Я понимаю, отчего все это: просто развинтились нервы. До этого, две недели после побега, я был на людях. А на людях надо держаться. Они-то держатся, а им трудней, чем мне. Потому что они живут на своей родине и ненавидят тех, кто их родиной правит. А я враг, мне легче, я воюю с их родиной. Так что, конечно, мне было куда легче. А сейчас я один, а когда один, тогда нервы расходятся, как плохо закрученные канаты, я помню, на Волге мы с мальчишками раскручивали канаты на пристанях. Повернешь его в другую сторону, крепко зажав одной рукой, и толстый, крепкий канат разойдется на пятнадцать или двадцать тоненьких веревочек.
Я очень зрительно представляю себе мои нервы. Сейчас они мне видятся раскрученными канатами, будь они трижды неладны.
Канаты канатами, а идти мне просто невмоготу, я опускаюсь на землю. Сначала я сажусь, а потом мне нестерпимо хочется лечь на землю и прижаться щекой к теплым травам. Где-то, своим самым сокровенным вторым планом, я понимаю, что со стороны все происходящее – сентиментально, но я ничего не могу с собой поделать, я – один, и поэтому мое «я» мне не подчиняется сейчас. Если бы рядом был кто – подчинилось бы, а то ведь один. Наедине с самим собой люди делают куда как больше глупостей, чем в коллективе. К черту все размышления! Ничего не хочу! Думать не хочу, идти не хочу, видеть и слышать ничего не хочу! Просто хочу лежать, прижавшись лицом к теплой, прогретой солнцем земле, – ничего не может быть прекраснее, чем лежать на теплой земле и ничего не хотеть…
…А трава-то уже не теплая. Это значит, вот-вот наступит рассвет. Бельгийский проводник ждет сейчас на поляне, которую мне обязательно надо разыскать. Поднимаюсь с земли и чувствую, всем своим телом чувствую, что значит быть стариком. Вот бы мне это состояние ухватить в Москве, в училище! А то грим у нас там был, костюмы для стариков – тоже, парики, очки – все что угодно, а стариков никто из нас толком сыграть не мог. Я бы сейчас смог. Мы в училище не умели двигаться по-стариковски. Поди-ка попробуй двигаться по-стариковски в девятнадцать лет! Это то же самое, что заставить старика бегать мальчиком. А сейчас, поднимаясь с земли, я понял, как надо играть стариков. Движение – основа образа. Каждый образ должен по-особому, по-своему двигаться. Вон у Достоевского Смердяков по-своему двигался, Митя – тот по-своему, Иван – тоже. Старика надо играть не лицом, а движением – у старика все двигается самостоятельно, а не сплошной пружиной, как в молодом парне.
Сначала одну ногу надо согнуть в колене, упереться как следует на пятку, оттолкнуться от земли обеими руками и медленно вставать – не делая резких движений, не разгибая сразу спины, не расправляя груди. Все – постепенно. Не спеша и очень осторожно. Это и есть движения старости. Понять – легко, добиться точности в повторении – трудно. Мне сейчас легко. Наверное, я очень устал. Ведь усталость – это старость, не так ли?
Я пришел на ту поляну, которая должна служить местом явки. Я ждал человека, который меня окликнет по-русски, довольно долго: часа три – до самого рассвета. Никто на поляну не пришел. Я ждал еще часа три – мне не привыкать ждать: лагерь – прекрасная школа для нетерпеливых. Проводник так и не пришел. Вместо него пришло яркое, весеннее солнце.