Я невольно своим душевным здоровьем, охочестью до жизни давил на Славика. А мой совет ему пойти учиться, думаю, воспринимался им просто как уничижающий. Он, вообще, отвергал всю жизнь за пределами своей квартиры, где никто его не замечал, не признавал. Я же был в его глазах представителем этой жизни, и он пришел меня убивать. А я и сейчас сочувствовал ему и не мог не ущемить его больное самолюбие. И не то что я следовал какой-нибудь мысли о всепрощении, нет… я просто видел, что человеку, как бы там ни было, плохо! А мне… мне все-таки хорошо. На моей родине тоже немало встречалось гораздых до ножей, но так те же — или бандюги, или, понятно — со зла, в ссоре… А здесь… Без того человека ломает, чего добивать-то! Пусть уж хоть сейчас почувствует себя сильным, способным внушать страх и уважение…
— Значит, по-вашему, нельзя человека убивать? — спрашивал Славик моих друзей.
— Конечно, как же, — отвечали они.
— Фашистов же в войну убивали?
— Так ведь они враги. Они приходили нас убивать.
— Подчинитесь, они не будут вас убивать.
— Они же нас порабощали.
— Значит, если порабощают — можно убивать. А так просто — нельзя. Странно. А если в душу плюют? — ставил в тупик моих друзей Славик.
— Но… он же… может, показалось, конечно, надо разобраться.
— Ну, разобрались. П-плевал. Тогда можно?
— Нет, нельзя.
— Странно. Если порабощают — можно, в душу плюют — нельзя.
— Славик, — заговорил я, — поверь… Я не думал… Чем же?.. Прости, если так, если обидел…
— Ты? Меня? Обидел? Ты бы давно в могиле лежал, если обидел. А быка убить можно? — опять обратился к друзьям Славик.
— Бык… Ну, бык — не человек.
— А почему быка можно, а человека нет?
— Ну… Бык — животное.
— А человек, может быть, хуже животного?
Друзья принялись теперь доказывать Славику, что я не хуже животного. И вообще, мол, сбегаем сейчас в магазин…
— Дураки… — сказал Славик покладисто. Нож он приопустил. — Посмотрели бы, как человека убивают…
Славик великодушно смилостивился. Это прозвучало примерно так же, как: «Я часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо».
Я следил за ножом, слушал Славика и как-то выпустил из внимания его лицо. А когда взглянул, поразился — обычно онемелое, с тусклым взглядом, оно было сейчас отдохновенным, просветленным.
Сели за стол, стали говорить с подъемом, чересчур возбужденно весело, все обращались к Славику. И нельзя сказать, чтобы заискивали. Нет, высказывали уважение. Признавали. Вину свою заглаживали перед ним — в самом деле, придет к нам, сядет, а мы заняты своими проблемами. Унижали невниманием. А много ли ранимому человеку, болезненно чувствующему свою ущербность, надо для обиды? Только по-разному эта обида выплескивается.
Мы всеми силами утверждали в Славике личность. И он, по обыкновению свысока, но все же без прежнего прищура, более открыто, как бы шутейно говорил:
— А зря вы за него… Увидели бы, как убивают… Стишата бы написали. — Сергей и Мишка пробовали себя в этом деле. — Вот это было бы да! Маленький сюр!..
По поводу вина Славик сказал, что вообще-то это плебейство. Но полстакана сухого выпил, вернее, запил им дюжину таблеток. Тогда стало ясно, почему он постоянно выглядит хмельным, хотя вроде и не часто пьет, как замечал тесть Славика. Неспроста, оказалось, напоминал мне всегда его взгляд — взгляд анашиста. За год до описываемых событий мне довелось побывать в Средней Азии. В центре одной из среднеазиатских столиц, прямо на улице подошел ко мне парнишка моих лет и попросил: «Дай в зубы». Я на миг опешил, подумал, может, мазохист какой передо мной — я слышал, что есть такие, мазохисты. И уж нацелился было ему в зубы, как парнишка, заметив мое замешательство, спросил: «План или дрянь есть?» Что такое «план» и «дрянь» — я знал. Взгляд у Славика был точно, как у того парнишки, — плавающим.
Мое воображение по инерции все рисовало, как бью Славика по хрупкой челюсти, и я радовался, что этого не случилось. Чего там бить-то? Все равно что ребенка. Самому было бы противно…