Я в который раз представлял, как, улучив момент, резко отстраняюсь влево, одновременно перехватываю его руку и наношу удар… Возможность такая была: от сладких для него минут торжества и произведенного впечатления не мог он не отвлекать внимания на других. Но если бы хоть на секунду я до конца поверил в то, что он действительно способен за здорово живешь ткнуть человека ножом! Мы все были уверены — куражится. Любит он себя безотчетно. Ведь даже свои пять-шесть рисунков показал нам так, будто это, по меньшей мере, наброски Сикстинской мадонны! А как по коридору ходит — нарочито вразвалку, расслабленно, словно таит в себе избыточной силы взрыв… Демоническая личность!
— По тебе давно могила плачет.
Голову Славик держал запрокинутой, подбородок выдвинул вперед, — так, видимо, он представлял себя более грозным и надменным. Но на длинноватом хрупком подбородке этого двадцатитрехлетнего мужчины только еще начинали пробиваться волосы. И все надуманное высокомерие лишь выдавало убогость, ущербность.
В глубине души, как мне казалось, он все-таки чувствовал, что нет в нем ничего такого, подтверждающего собственные претензии. На работе он нигде подолгу не задерживался, специальности никакой не имел. Тесть его частенько захаживал к нам, сутулый, натруженный, мол, учитесь, работаете, молодцы, и дальше — основное, к чему и вел, вздыхал, прокуренно закашливаясь и клоня голову, — а мне вот бог послал… зятя, работать не хочет, сидит у жены на шее, хоть бы сказать, что за воротник здорово льет, того нет, так, не человек, а недоразумение… Раза два я слышал, как он, уже на взводе, выскакивал из комнаты и, не дойдя до кухни, где обычно восседал за куревом и детективом Славик, начинал выговаривать зятю правду. Получалось — в пространство. Жена была, как говорится, не чета Славику, приятной внешности, она не только на мужа не шумела, но еще и защищала его перед родителями. Знать, что-то по юности лет в нем видела. Мне же всегда Славика немного было жаль. Почему жаль, я не задумывался, но, наверное, как раз из-за этой несоразмерности облика его со значительными манерами. Понимал, что он всего-навсего хлипкий, ранимый взрослый мальчик. Намеренно увлеченно советовал ему учиться. Поддержать, видимо, хотел, стронуть к действительной жизни, что ли… И стоя под ножом, неосознанно, может, подспудно я продолжал жалеть Славика.. Считал, что вся его ломота происходит от обостренного чувства ущемленности. Ибо и сам я, несмотря на всю радость от поступления в желанный институт, от встречи с великим городом, среди непривычных каменных стен уже начинал ощущать неприютность. На мою неотесанность и простоватость наступал институт, в среде многих собратьев по учебе с замашками на элитарность меня начинала порабощать невольная обида, заседала пробкой в груди, сжималась в комочек. И все чаще казался я себе неуместным здесь, проскакивали мыслишки, а не дать деру, пока не надорвала душу новая жизнь? Тем более, что на родине, в доме покойной моей матери оставалась молодая жена, с которой еще и пожить-то вместе не успели, тосковал по ней; в окошке «До востребования» в почтовом отделении меня уже узнавали, и если день-другой не получал писем, тоска сцепляла душу, выкручивала мозги, город теснил, давил, я посылал «молнии», решал, сжимая зубы и кулаки: все, жду до завтра и вылетаю. Но на следующий день мне выдавали сразу три письма, и трижды по три прибавлялось сил, чтобы жить, набираться ума, чужого не занимая, противостоять неприятностям.
Отношение Славика ко мне было понятно: в его глазах я выглядел баловнем судьбы, которому все легко дается… Когда я вбегал в квартиру и, сворачивая в свою комнату, здоровался в запале с сидящим на кухне Славиком, пытаясь как-то передать ему свое настроение, поднять его тонус, то ответный его медленный небрежный кивок, взгляд с ухмылкой как бы говорил: болван жизнерадостный. Меня это немножко выбивало из себя, но не из-за обиды — сам себя болваном чувствовал! Если Славик бывал у нас, то выходило так, что я больше других молол языком и чересчур размахивал руками — только что вприсядку не шел! Впоследствии я заметил за многими сибиряками эту склонность к крайностям: или замыкаться при чужих людях до угрюмости — медведь медведем, или такого подпускать жару, какого дома отродясь не было — карась на сковородке! Особенно когда среди собравшихся чувствуется натянутость в отношениях, неестественность. Славику я вполне мог казаться человеком, которому всегда все плыло в руки, жизнь только ласкала, а душа не знала горечи. Его взгляд, пока он сидел у нас, неизменно наливался мутью, как бы уходя в тяжесть минувших лет. Я не знаю, какими они были, его минувшие годы; он родился и вырос на той же, где теперь жил, улочке, в другом доме. Но мою-то душу для тогдашних двадцати успело помять — я рос без отца, похоронил мать… Однако, скажем, на долю моих дядьев выпала куда более горькая доля. Но никому и в голову не приходило требовать за это к себе уважения, как-то выставлять напоказ сложность натуры своей.