Первое, что я почувствовал после “Ревизора” – вернее, второе, после шока, – это огромное облегчение: значит, Пекельному не довелось столкнуться с красными и с коричневыми, увидеть войну и, главное, получить пулю в затылок. Третьим чувством была огромная печаль: так ведь и жить ему не довелось! И наконец, четвертым – желание усовестить Ромена: как же так? Выходит, этой сцены, на лестнице, а потом у Пекельного дома, когда ты пожирал рахат-лукум, а он рассматривал тебя, внимательно рассматривал виленского мальчугана, который станет французским посланником, кавалером ордена Почетного легиона, великим драматургом, Ибсеном, Габриеле Д’Аннунцио, – этой сцены не было вовсе?
И что бы ты, любезный Ромушка, ответил? Ловко выкрутился бы, как всегда, сказал бы, что главное – верить, а я же поверил; что это и есть литература – смешение реальности и вымысла, и угостил бы переиначенной старой шуточкой Бориса Виана: “Это правдивая сцена, поскольку я ее придумал”.
Но в таком случае наш господин Пекельный, с его рахат-лукумом, порыжевшей от табака бородкой и с его трогательной просьбой, существовал лишь в воображении Гари? Где кончается правда? И где начинается ложь?
А что такое ложь, как не субъективная трактовка правды?
В одном интервью Гари сказал: “Правда? Какая правда? Правда, может быть, в том, что я не существую. А существуют или, может быть, когда-нибудь, если мне повезет, начнут существовать мои книги – несколько романов, мои произведения, если посмею употребить это слово. Все прочее – литература”.
И господин Пекельный – тоже литература?
Не знаю.
Что, если это символ? Что, если господин Пекельный воплощал всех вильнюсских евреев, уничтоженных во время войны? И произнести его имя означало спасти этих мертвых, раз уж нельзя спасти живых, означало прочитать кадиш по тысячам женщин, мужчин и детей? Те, чьим ремеслом была смерть, потрудились на совесть, так что Гари не мог назвать по имени всех этих евреев, своих братьев, и он вложил их всех в порыжевшую от табака бородку печального человека-мышки, которого сам и придумал, надеясь всех в одном лице спасти от забвения… да-да, я вижу, как он пишет
Потом я еще раз поехал в Вильно и снял там на три ночи комнату на чердаке, некрасивую и слишком дорогую, с грубой мебелью, зато ее окошко выходило во двор дома номер 18 по улице Йонаса Басанавичюса, то есть по-старому – дома номер 16 по Большой Погулянке. Я уснул в этой комнате, и мне опять приснился тот самый выпуск передачи “Апострофы”, а среди ночи я проснулся, высунул голову в окошко, и привиделся мне не Ромен, а Роман: я пробежал глазами по двору, где век назад бегали его ножки, и вздрогнул при мысли, что двор – тот же самый и кусочек небесного бархата в звездах над ним – тот же самый и только век другой.
А окончательно проснулся я уже среди дня – солнечный луч упирался в циферблат стенных часов, стрелки показывали двенадцать. Я спустился во двор: детишки гоняли мяч, полуголый мужчина надраивал свою машину, допотопную развалюху; две кошки нежились на солнышке, яркий свет дробился и искрился у них на усах, мордочки лоснились; у одного подъезда стояла старая женщина в вышитом платке, покрывавшем голову и плечи, обеими руками она опиралась на трость, точнее, на простую, необструганную палку, верно подобранную где-нибудь в лесу. Она что-то сказала мне, я не понял, ответил по-английски –
Не совсем – я писатель, иду по следам Ромена Гари.
– Знаю-знаю, – сказала она, – все знают. Лично-то я с ним не была знакома, но несколько книжек читала. Я родилась здесь в 1928-м и здесь же прожила всю жизнь.
– То есть живете в этом доме с 1928 года? – переспросил я ее.
Она кивнула. Не знаю почему – ведь я заранее знал ответ, знал, что она скажет “нет”, – я все-таки задал вопрос:
– А вы, случайно, не знали человека по имени Пекельный?
– Пекельный? Конечно, – ответила она, – конечно знала. А вы что, его родственник? Это было давно. Он умер во время войны, как и все остальные.
И указала своей тростью (просто палкой) окно на третьем этаже: “Он жил вон там”.
Одно из двух: или, что вполне вероятно, эта женщина надо мной посмеялась, или она начиталась книжки под названием “Обещание на рассвете”, узнала из нее про Пекельного и убедила себя, что знавала его. Это тоже вполне возможно, бывает же, что вымысел выплескивается из области литературы, вторгается в реальность и смешивается с нею. Я это знаю по себе.
Лет в двадцать с небольшим я первый раз прочитал “Одиннадцать”.