Заглядывая в себя, он признает — да. Он и не мог бы сейчас быть таким, как прежде, даже если бы захотел. Нет у него спасительного права на обычные человеческие недостатки и слабости — только достоинства и добродетели человека, вознесенного над другими. Ему видны все, но и он виден всем. Он справедлив. От людей он не требует ничего такого, чего еще раньше не потребовал от самого себя. Он не знает снисхождения к порокам, но ведь и к своим тоже. Его называют Неподкупным, но неподкупность — это такая малость по сравнению с иными безднами, таящимися в душе. Быть неподкупным — это всего лишь наружный край добродетели, наиболее доступный. Укрощать чудовищ пороков, толпящихся в бездне, выползающих по ночам, когда слабеет воля, укрощать их день за днем — вот лицо истинной добродетели.
Вот почему выбор пал на него. Он заслужил свое право быть вознесенным. Он заплатил за это самую высокую плату — отречение от одной своей половины ради торжества другой.
Он избран для спасения людей от деспотизма пороков. И он спасет их, слабых и колеблющихся, сильных, но заблуждающихся — всех, кто ему доверен. Он обязан спасти их и открыть перед ними ворота в прекрасное царство добродетели, если потребуется — сделать это вопреки их воле и, если надо, ценой крови.
Ради этого он готов отречься от самого себя.
Невидящим взором глядит он перед собой. Он сидит очень прямо, правой рукой крепко сжав левую. Он сидит так долго, в напряженной, неудобной позе, по лицу его пробегает судорога, и шея дергается к левому плечу. Эта судорога появилась у него в момент, когда был арестован Демулен. Теперь им самое время проститься. И он говорит: «Прощай, Камилл. Ты был мне братом, а я тебя убил. И ты, Люсиль, прощай. Тебя я любил больше жизни, но жизнь моя мне не принадлежит, все пути отрезаны, и я тебя убил, ибо Бадье сказал: „Ничто и никто“. Я не мог спасти тебя. И Камилла тоже. Теперь меня уже ничто не связывает с прошлым, и напрасно радуются те, кто смотрел с ухмылкой, как судорога сворачивает человека, подписывающего приговор своим друзьям. Я знаю, я тоже проживу недолго. Но кое-что мне, быть может, еще удастся совершить для нашего дела. — И он доверительно жалуется: — Я так устал. Вам и только вам могу я в этом признаться. Если бы кто-нибудь знал, как я устал… Но и это — только одно из испытаний. Самое страшное, прощание с вами, я уже прошел, остальные — пройду».
«Работать, — шепчет Робеспьер, — работать…» И. видит сквозь неяркий жемчужно-серый рассеянный свет запрокинутые безмолвные лица этих двоих. Откуда они взялись? Он бредит… Или это уже наяву?
«Я переутомился», — говорит себе человек с зеленоватым от постоянного недосыпания лицом и воспаленными красными веками. Но он не жалуется, нет. Он лишил себя права на снисхождение и поэтому еще раз пересиливает самого себя и природу. Он принуждает себя к повиновению, заставляет себя встать, сделать первый шаг. И он встает и делает первый шаг, а за ним другой и третий. Он ходит по комнате, аккуратной и чистой, и ведет долгий, бесконечный разговор со многими людьми — живыми и мертвыми. Он останавливается у книжных полок, любовно дотрагивается до корешков, — Руссо, Корнель, Расин. Проходя мимо стола, механически берет из глубокой чашки засахаренные фрукты, орехи, каштаны.
И ходит, ходит, ходит…
Затем садится к столу и начинает работать — аккуратный, спокойный, прямой.
Если бы кто-нибудь сказал Шарлю-Анри Сансон. у, что он может опьянеть от двух бутылок вина, он только рассмеялся бы. Однако сейчас это было именно так — от каких-то двух бутылок, а может быть оттого, что просто устал. Он брел по темной неосвещенной улице, ругая на чем свет стоит все на свете: Трибунал, Фукье-Тенвиля, подсудимых, дрянное вино и беспросветно темную улицу, на которой сам черт сломит ногу. Он брел, ругался, спотыкался на каждом шагу и ругался еще сильнее. От этого ему становилось как будто легче, впрочем, ненадолго.