Они сгорели за три недели. И первыми отошли именно самые сильные. Им по природе своей труднее было выдержать удар первоначального шока. Водянистая пища и двенадцатичасовая работа в туннеле. И сквозняки. А снаружи снег. Но не это было главным. Уничтожал ритм. Быстрые выходы. Быстрое возвращение. Быстрое заглатывание хлеба, прерывавшееся воплем, гнавшим стадо на перекличку. Мертвый и одновременно беспокойный сон, прерывавшийся криками утреннего подъема. И в то же время нет больше ни утра, ни вечера, поскольку лихорадочность смешала начало с концом, тьму со светом. Тело потеряло центр тяжести, у него больше не было ощущения ни вертикали, когда оно стояло, ни горизонтали, когда оно растягивалось на соломенном тюфяке. Во сне оно свисало, сползало ногами вниз и осознавало, что висит и сползает, но одновременно осознавало, что спит. И сердце всегда настороже в ожидании, когда крики поднимут его на ноги, забылось на мгновение, чтобы тайком отдохнуть, но не сумело уже возобновить своего биения. Оно ускользнуло от него, испарилось. И так же лихорадочно приходилось ходить по нужде и умываться. Когда подняли доски, покрывавшие полы заброшенной фабрики, нашли ручей. И мы лезли вниз к текущей воде, и на одном конце в ней умывались, а на другом справляли большую и малую нужду. И быстро, поскольку нужно было вымыть котелок и опять бежать на построение на снег. Да, мне совсем не хотелось есть, и я вовсе не ставил себе в заслугу, если отдавал хлеб людям из Красса. Тогда они еще были настолько крепкими, что не пожирали хлеб глазами, поэтому в их взглядах читалась жалость ко мне, доходяге. Они поставили на мне крест. Да и сам я его на себе поставил.
Я уходил в неизвестность, когда опустился на землю и отказался идти в туннель. Старший команды тогда пнул ногой распростертое полосатое тело, но и этим не пробудил его от бесконечной апатии. Грузовик доставил меня сюда. На нем везли тело в ящике и меня на ящике. Потом Лейф на вечернем обходе дал мне две таблетки аспирина и накричал на меня, поскольку температура у меня была только тридцать восемь. Конечно, он имел на это основания. Но я болел, раз не был голоден. Вылечил меня покой в больничном бараке. Капо бил нас резиновой дубинкой, но только тогда, когда нам нужно было идти на перекличку сюда, на террасу. В остальных случаях нам было спокойно. Долгие часы на морозе, долгие часы в бараке мы были в покое. И всегда голодны. День ото дня еще голоднее и еще спокойнее. Единственное беспокойство вызывал понос, поскольку приходилось бегать по двадцать раз в день. Некоторые так и сидели на унитазе. Поэтому в конечном счете и понос приводил к покою. Голод исчезал, и тело становилось все более послушным. Тогда хлеб, который другие жаждали всеми клетками своего тела, казался тебе лишь куском глины, комом замешанной кислой земли. Тогда тебе хотелось голода, зла, которое, как ты знал, потом не сможешь укротить. Но не знаю, когда я лег на землю, которая сейчас покрыта гравием, я, вероятно, не хотел ни хлеба, ни чего-либо другого. Ведь на земле человек отдыхает лучше всего. Даже и в мире крематория. Когда же я лег на нее в третий раз, казалось, что отдых будет последним. Но я опять зализал свои раны, как живучий пес. Потом помог веберай со своим дурацким, но спокойным резанием. И гнойник на ладони на левом мизинце. Тогда я увидел свою кровь. Она была розоватой, как вода, в которую капнули несколько капель малинового сиропа. Потом начался карантин и пришел Жан. Так я начал писать Лейфу анамнезы и диагнозы. Переводчик и секретарь главного врача заключенных. Это не было какой-либо официальной лагерной должностью, и я вообще не знаю, в качестве кого я был записан в ревире, писарем, помощником или пфлегером[39].