В ее обществе не испытываешь напряжения. Она смешлива и всему рада. Когда я провожаю ее домой — она снимает меблированную комнату, — мы подолгу тискаемся в коридоре. Очень нервное занятие, учитывая, что жильцы бродят туда-сюда всю ночь напролет.
Иногда, расставшись с ней, я задумываюсь: почему раньше у меня никогда не было таких женщин — с легким, открытым характером, почему я вечно связывался с теми, кто все усложняет? У новой знакомой нет никаких амбиций, ничто не тревожит и не раздражает ее. Она даже не боится, по ее словам, «залететь». (Наверное, хорошо заботится о своем «гнездышке».)
Подумав, я прихожу к выводу: все дело в том, что тип женщин попроще мне довольно быстро надоедает. Становится откровенно скучно. Прочный союз с моей красоткой невозможен. Я и сам жилец из меблированных комнат и при случае не прочь поживиться за счет хозяйки пансиона.
У моей «ночной бабочки» роскошная фигура. Это чистая правда. Она, как говорится, в теле, но гибкая и стройная, с гладкой, как у тюленя, кожей. Стоит мне провести рукой по ее упругой попке, как я забываю все свои проблемы, забываю о существовании Ницше, Штирнера и Бакунина. Мордашка у нее не то чтобы красивая, но симпатичная и обаятельная. Нос, правда, немного длинноват и крупен, но он соответствует типу ее красоты и ее ликующему лону. Я понимал всю бессмысленность сопоставления двух тел — ее и Моны. Сколь ни хороши внешние данные моей новой знакомой, но ее тело остается для меня всего лишь плотью. У нее нет ничего, что нельзя увидеть, услышать или обонять. С Моной все обстоит по-другому. Каждая частица ее тела действует на мое воображение. Можно сказать, что ее личность ощущается во всем, будь то левая грудь или палец левой ноги. Все в ее теле, каждый изгиб или поворот, содержательно. Странно, ведь ее тело далеко не совершенно. Однако в нем есть гармония и тайна. Ее тело отражает ее настроение. Ей не нужно рисоваться, подчеркивать его достоинства, ей достаточно просто жить в нем,
Еще одна особенность тела Моны — оно постоянно меняется. Я прекрасно помню те дни, когда мы жили вместе с семейством доктора в Бронксе. Мы с ней принимали вместе душ, намыливали друг друга, обнимались, там же, под душем, и трахались, а по стенам, как разгромленная, деморализованная армия, бегали вверх-вниз тараканы. Хотя я безумно любил ее тело, но объективно оно не соответствовало моему представлению о красоте. Кожа на талии обвисла и лежала складками, грудь низковата, а попка слишком плоская, слишком мальчишеская. И то же самое тело в накрахмаленном кисейном платье с ткаными горошинами обладало дразнящим и влекущим шармом субретки. Полная шея, колоннообразная, как я ее называл, исторгала богатый, сочный, вибрирующий голос. За те месяцы и годы, что мы провели вместе, сколько перемен я наблюдал в этом теле! Иногда оно вдруг становилось гибким и тугим, как струна, гибким и напряженным. А потом вдруг снова менялось, и каждое новое изменение говорило о внутренней перемене, оно отражало ее душевные колебания, настроения, желания и разочарование. Оставаясь всегда желанным — такое живое, послушное, трепетное, дрожащее от любви, нежности и страсти.
Какую власть могло иметь надо мной другое тело? Слабое отражение той, высшей, власти. Что-то непрочное, временное. Я принадлежал только
Как-то я зашел еще в один дансинг. Там все было на высшем уровне — музыка, освещение, девочки, даже вентиляция. Но нигде я не чувствовал себя таким одиноким, таким покинутым. В отчаянии я танцевал то с одной, то с другой девушкой, все они были чуткие, отзывчивые, послушные, податливые, все — грациозные, хорошенькие, смуглые, с атласной шелковистой кожей, но отчаяние все больше овладевало мной, оно сокрушило меня. В конце вечера тошнота подкатила к горлу. Особенно отвратительной казалась музыка. Тысячи раз слышал я эти бесцветные мелодии, сопровождавшиеся бездарными, отвратительными словами, порочащими нежность! Такое могли сочинить только сутенеры или наркоманы, не имеющие представления о настоящей любви. «Недоделки», — повторял я про себя. Это музыка, сочиненная эмбрионами для эмбрионов. Ленивец, стоящий по уши в сточной воде и зовущий самку; горностай, оплакивающий погибшую подругу и в конце концов тонущий в собственной моче.