Тебе прекрасно известно, насколько важно — в больнице, как наша, — чтобы в размеренной жизни пациентов не было сбоев, чтобы не нарушался заведенный распорядок и все происходило по установленному раз и навсегда режиму; перемены для больных чреваты психической травмой, неожиданностей следует избегать любой ценой, пусть даже ради этого приходится подавлять собственные эмоции. Можешь представить себе, что творилось у меня на душе, когда в обед я с улыбкой вошел в столовую, и вел легкомысленные, пустые разговоры, и заставил себя съесть всю порцию до последней крошки. С Божьей помощью я выдержал роль, да и врачи с медсестрами не допустили промахов. Ну а пациенты — они не заподозрили ничего, будь уверен; о Розентале вспомнили лишь однажды, обсуждая между собой, согласится ли он быть четвертым игроком во время партии в бридж. То, что он не спустился в столовую, вовсе ничего не означало: наверно, решил пообедать у себя в комнате. Одна только графиня, к моему великому изумлению, о чем-то догадывалась. Ночью, сказала она мне, муж не давал ей покоя, нашептывал на ухо что-то невнятное, какие-то бессвязные фразы, в которых, однако, с упрямым, зловещим постоянством звучало слово «смерть». Но граф Х. частенько так развлекается, запугивая ее, особенно если ужин в больнице был плотным.
Словом, мы продолжали жить по строгому распорядку, и в этом было что-то гротескное. Правда, вечером, придя в зимний сад, я встревожился: пианист еще не появился. Пациенты беспокойно поглядывали на дверь, юноша ведь никогда не опаздывал. Я сидел молча, хотя хорошо знал, почему он задерживается, и спустя несколько минут уже не сомневался, что концерта не будет.
Но вдруг в дверях показалась нескладная, долговязая фигура юноши. Он вошел, следом — его новая медсестра; как обычно, медленно проплыл по залу, однако на этот раз он не смотрел в одну точку — на рояль, но будто просеивал взглядом лица слушателей. Взглядом решительным, почти суровым, в котором то и дело вспыхивала искра вопрошания. Когда этот взгляд коснулся меня, я почувствовал, что он, как зонд, старается прощупать мою душу, до самого дна. Вряд ли у меня хватило бы мужества долго выдерживать это испытание. К счастью, пациент направился к роялю и, не задерживаясь, поднялся на сцену.
Едва он сел за инструмент, зал выдохнул с облегчением. Я тоже перевел дух, полагая, что худшее позади и юноша, пусть даже смерть Розенталя потрясла его, сумел совладать с собой. Но уже через мгновенье я понял, что ошибался, достаточно было услышать первые такты. Да, никаких сомнений: навязчивые повторы того самого, пустого аккорда, выхолощенные, лишенные плоти звуки, которые словно отскакивают от ледяной поверхности; похожая на детскую песенку мелодия заставляет стыть кровь в жилах — он играл ее, медленную, ясную, прозрачную, как кристалл, бережно подбирая с клавиш каждую ноту… «Надо идти с тобой, старый чудак?..»
Если б мертвые обладали даром речи, дорогой друг, у них был бы именно такой голос, говорил Розенталь, а теперь и я убедился в этом, почувствовав обступающую со всех сторон стужу; я как будто соскальзывал в обледенелую воронку, шагал по кромке бездны, а потом задыхался от духоты в деревянном бараке и жадно ловил звуки рояля, которые сыпались из-под пальцев мальчика, ниспосланного свыше. Но сильнее всего меня поразило само это совпадение — непостижимое, почти невозможное (если его вообще можно назвать совпадением), — ведь никогда прежде пианист не играл той песни и, конечно, понятия не имел о воспоминаниях Розенталя. Скажу больше: он исполнял ее с пугающим безразличием, плоско, без всякого выражения, и казалось, музыку создает не живой человек, а движение шестеренок внутри бесчувственного механизма. Глядя на его скованное, одеревенелое тело и руки, которые перемещались по клавиатуре, я почувствовал, острее, чем когда бы то ни было, что юноша подчиняется воле черно-белых клавиш, вместо того чтобы обуздывать их.
Публика недоумевала и ерзала в креслах. Облаченные в торжественный полумрак, накрытые просторным темным шлемом купола, слушатели присутствовали на заупокойной мессе, которую мертвец служил по мертвецу, и напряженность в них росла. Лиза, маленький фламандский ангел, даже закрыла руками лицо, словно пыталась защититься; посмотрев на нее, я чуть было не повторил тот жест, желая уберечься от наступающих отовсюду звуков, лишь бы не примыкать к их траурному шествию. Однако я сделал над собой усилие и сидел как парализованный, пока заключительный аккорд не растворился в тишине.
И тут же раздался глухой стук — резко захлопнулась крышка. По залу прокатилась волна шепота. Я перевел взгляд на сцену: пианист сидел, понурив голову, вконец обессиленный, руки его висели, как плети. Потом все умолкли, затаили дыхание, не решаясь даже откашляться или перемолвиться словом с соседом. Никто не пошевелился, боясь неосторожным движением разрушить атмосферу гнетущего ожидания, все смотрели на пианиста, который застыл на табурете перед закрытым роялем.